голода. Людмила Васильевна, голодная, истощавшая, качающаяся на тонких, как вязальные спицы, ногах,
дотащила на саночках покойницу до кладбища, до братской могилы и похоронила там.
Что же было делать дальше, как быть, как жить? Она решила, что непременно должна пойти на фронт и
отомстить за своих родителей. Она пришла в райвоенкомат. Никто ее никуда брать не хотел. Никому такой воин
был не нужен. Все смотрели на нее и думали: вот сейчас повалится на пол и умрет. Какой-то солдат в драной,
старой шинелишке пожалел ее, дал половину брикетика так называемого пшенного концентрата. Людмила
Васильевна тут же на его глазах с невиданной быстротой сгрызла эту окаменевшую штуку.
С упорством ненормальной Людмила Васильевна ходила в военкомат каждый день. Однажды она
услышала в одной из комнат разговор: “Нет у меня никаких машинисток, — говорил работник военкомата. —
Откуда я их возьму?” — “А я что, сам сяду за машинку, что ли? — отвечал ему злой майор, которого Людмила
Васильевна увидела, заглянув в приоткрытую дверь. — Раз формируете новую часть, обязаны дать весь штат!”
Людмила Васильевна вошла в эту дверь без спроса. “Возьмите меня, — сказала она. — Я машинистка, я очень
хорошая машинистка. Я хорошо печатаю”. Ее появлению обрадовались и работник военкомата и майор, как
потом выяснилось, только что назначенный начальником штаба вновь формировавшейся инженерной части.
Быстренько оформили документы, тотчас же красноармейца Людмилу Вишнякову мобилизовали в армию, злой
майор Семиразов повез ее на полуторке за город по дороге к Ладожскому озеру.
Она ехала и дрожала: что же будет дальше, как с ней поступят, какое дадут наказание? Полугорячечное
состояние, в каком Людмила Васильевна доказывала, что она очень хорошая машинистка, прошло, и остался
один девчоночий страх: что-то будет.
Приехали в лес, зашли в землянку, майор Семиразов показал ей машинку “Ундервуд”. Людмила
Васильевна тронула ее пальцем, заревела и во всем призналась. Майор ругался так яростно и зло, что она
думала, он ее убьет. Но он не убил, а сказал: “Паршивая ты баба, ты меня подвела, всю часть подвела, такая ты,
перетакая. Ну, ты у меня наплачешься за эту твою подлость”. Он вызвал какого-то сержанта и приказал:
“Поставить ее караулить помойку, черт побери!”
Да, красноармеец Вишнякова, прогнать которую из армии майор Семиразов был не волен, с того дня — и
так полтора месяца — стерегла помойку за кухней. Помойку надо было стеречь потому, что на нее ходили
голодные люди из блокированного врагом Ленинграда, рылись в отбросах и заболевали. Красноармеец
Вишнякова стояла там с утра до ночи с тяжеленной винтовкой, которую она очень боялась и от которой руки у
нее были в кровавых мозолях.
Красноармеец Вишнякова в зиму с тысяча девятьсот сорок первого года на сорок второй была, пожалуй,
самым незадачливым красноармейцем во всей Красной Армии. То она заснет на посту, то потеряет затвор от
винтовки, то винтовка у нее заржавеет. Злой майор Семиразов повторял: “Будешь знать, как людей обманывать.
Второй раз не станешь проситься в армию”. Произошел однажды и такой конфуз: красноармеец Вишнякова,
когда среди ночи объявили учебную тревогу, выбежала из казармы в одних мужских кальсонах. Ватные брюки
она спросонья позабыла надеть. Видимо, гимнастерка показалась ей платьем, она одернула ее и встала в строй.
Надо сказать, что хохотали над ней лишь майор Семиразов да его подручный — старшина. Другие офицеры и
солдаты ее жалели.
Потом, к весне сорок второго года, инженерная часть с берегов Ладожского озера перешла на Пулковские
высоты. Людмилу Васильевну в теплый апрельский день здесь ранило осколком снаряда, и наконец-то она
вырвалась из-под власти проклятого майора Семиразова. Из госпиталя ее уже не отправили обратно к нему, она
осталась при госпитале, училась на курсах, стала медицинской сестрой.
После этого началась новая пора ее военной жизни. Во время наступления, уже зимой сорок четвертого
года, где-то под Псковом медицинская сестра Вишнякова сопровождала транспорты раненых с передовой
Однажды она везла две полуторки раненых, налетели фашистские самолеты, принялись обстреливать и бомбить
мелкими бомбами. Обе машины вышли из строя, шоферов ранило, некоторых раненых снова ранило, троих
убило. Она одна оказалась здоровой среди двадцати пяти стонущих, ожидающих ее помощи, надеющихся
только на нее. Она перевязала тех, кому это требовалось, и стала ожидать на дороге попутного транспорта. Из
леса вылетела машина. Людмила Васильевна пыталась ее остановить, но шофер промчался мимо, чуть было не
раздавив отчаянную медицинскую сестру. Тогда она взяла у одного из офицеров наган и встала посреди дороги
с наганом. Очередная машина остановилась под револьверным стволом.
Началась перебранка. Машина принадлежала гражданской организации, которая шла вслед за войсками и
налаживала жизнь на освобожденных территориях. Шофер был подвыпивший. Вечерело, он не желал, на ночь
глядя, связываться с опасной поездкой неизвестно куда, говорил, что не знает дороги, что сзади идут еще
машины.
— Застрелю! — сказала Людмила Васильевна и почувствовала, что она действительно способна
застрелить этого человека. Она подозвала офицера, которому принадлежал наган; офицер подошел, прыгая на
одной ноге, потому что вторая была перебита; сказала ему, чтобы он в случае чего стрелял в шофера, а сама с
помощью тех раненых, которые еще могли передвигаться, принялась перетаскивать остальных из разбитых
машин в кузов гражданской машины.
Вскоре подошла еще одна машина, Людмила Васильевна остановила и ее.
— Поверите, — говорила она, обращаясь к Павлу Петровичу, — я в тот вечер и в ту ночь ругалась так,
как наверно способна ругаться только целая сотня мужчин.
— Вот за что я ее и полюбил, — сказал со смехом Румянцев. — Я аккурат был тот офицер с наганом, я
слушал эту ее… ну как бы сказать?., ну эту, что ли… речь… вдохновенную такую, обращенную к шоферам-
саботажникам, и думал: вот это будет жена! С такой не пропадешь. И не пропал, Павел Петрович. Не дала
пропасть.
— Я сидела в кабинке второй машины, чтобы она не отстала, чего доброго. Сидела рядом с шофером, —
продолжала Людмила Васильевна, увлеченная воспоминаниями, — держала в руках наган, и когда шофер,
которому не хотелось уезжать в ночь из знакомых мест, от своей постели, начинал канючить — вот-де мотор
барахлит, или бензину, пожалуй, не хватит, — я ему говорила все, что слышала когда-то от майора Семиразова.
И мотор переставал барахлить, и горючего хватило до самого того места, куда нам надо было добраться.
2
У Людмилы Васильевны была хорошая черта характера, очень важная для дачной жизни, — она умела
всякий тяжелый, трудный, сугубо деловой разговор незаметно превратить в легкий и веселый. Павел Петрович
и Румянцев, оставаясь одни, начинали все снова и снова об институтских трудностях, о неполадках, оба
расстраивались, волновались; появлялась Людмила Васильевна — и весь этот мрак рассеивался. Одно только ее
курносое лицо, с которого никогда не сходила улыбка, было способно изменить настроение любого; а еще был
нежный девчоночий голосок и множество смешных историй, которые она рассказывала непрерывно. Павел
Петрович только удивлялся, откуда они берутся у нее.
— Уже сколько лет живем вместе, так вот даже и я не знаю, откуда она их берет, — сказал Румянцев. —
Выйдет будто бы на полчаса из дому, и уже готово, полдня может рассказывать, что она увидела, кого встретила,
что узнала, и все получается смешное. А я хожу, хожу по улицам и не встречу-то никого, и никто мне ничего не
расскажет, а про смех и говорить нечего, какой к шуту смех!