В Салоне я встретил своего старого знакомого, Кеннета Уайта, одну из книг которого, “Дикие лебеди” (путешествие по Японии по следам великого мастера поэзии хокку Мацуо Басё), я как раз недавно перевел. Это легендарный человек. Когда-то в юности он покинул родную Шотландию и уехал во Францию, которая тогда, в 1968-м, разумеется, казалась страной пробудившегося мятежного и творящего духа. Кеннет объездил весь свет, собрав все возможные премии за серию своих емких, легких, исполненных юмора романов-путешествий, а затем купил старую ферму в Бретани (не так уж далеко от Сен-Мало) и, перестроив ее, принялся на обломках философий, низвергнутых 68-м годом, складывать свою “геопоэтику” — некий синтетический взгляд на мир, который, не будучи теорией, тем не менее претендовал на роль нового метода миропознания, объединяющего в одно целое искусство, духовные практики и науку. Два главных геопоэтических манифеста (“Дух кочевья” и “Альбатросова скала”) были изданы, соответственно, в 1989 и 1994 годах. Я узнал об этом случайно, просматривая в мастерской фотографа Володи Богданова великолепный фотоальбом, подаренный ему великим бельгийским ученым Ильей Пригожиным.
Альбом назывался “Видение Азии”, вступление к нему написал Кеннет. Оно настолько поразило меня своей созвучностью тому, что делал я сам, что я, во-первых, немедленно перевел его, пытаясь с ходу обозначить, назвать то, чем я, мы, мы все (несколько человек в Москве и во всем мире), оказывается, занимались все это время, а во-вторых, недолго думая, написал в издательство “Gallimard”, которое выпустило этот альбом, чтобы сообщили мне адрес автора. В ответ я получил не только адрес, но и полный набор геопоэтической литературы. Я тут же вгрызся в “Дух кочевья” и в очередной раз поразился тому, как могут два человека, не знающих друг о друге и разделенных всеми возможными обстоятельствами с момента своего рождения, думать практически одно и то же. Кончилось тем, что после моей последней экспедиции на Остров в 1997 году, мы с Кеннетом договорились о встрече в Париже. Я так волновался, что загодя, поздно вечером, отыскал место нашей будущей встречи — а это была пивная “Люксембург” у Люксембургского, как легко догадаться, сада. Помимо всего прочего, мне хотелось указать автору “Духа кочевья” на одну досадную неточность, которая портила хорошую книгу тем, что тиражировала совершенно общий для всей Западной Европы кривой взгляд на Россию как на Сибирь и, следовательно, как на очень холодную (что верно) и практически безжизненную (что неверно) страну, вследствие чего автор и считал возможным говорить о “toundres glaciales de la Siberie” — т.е. о “ледяных тундрах Сибири”. Чтобы разубедить своего собеседника, я прихватил с собой слайды, снятые на Енисее у Миши Тарковского — в Туруханском, надо сказать, крае. На фотографиях была убедительно представлена прекрасная тайга, прозрачные, как хрусталь, таежные реки с различимыми в глубине рыбинами… Кеннет просмотрел слайды, коротко удивился, обещал пересмотреть свое представление о “тундрах” — после чего пытал меня о России еще три часа, покуда от перенапряжения у меня в башке не перегорела какая-то микросхема и я не утратил вдруг способность говорить по-французски. Тогда Кеннет был еще полон сил, собирался на зиму на Антильские острова, чтобы закончить свой карибский поэтический цикл…
Когда мы встретились в Салоне книг в Сен-Мало, было заметно, что он постарел, хотя и бодрится, и вряд ли уже путешествует так далеко. Мы дружески обнялись (как это вообще у французов принято), но от волнения я совершенно спутался в своем французском, хотя, по правде сказать, мне было очень кайфово, что мы вновь увиделись, да еще в таких обстоятельствах.
— Сколько же лет прошло? — спросил Кеннет.
— Одиннадцать.
— Onze ans! И вам теперь…
— Сорок семь.
— О! — сказал Кеннет и глубоко задумался.
Я понял, о чем он думает, и не стал развивать эту тему. Когда мне исполнилось сорок шесть (не сорок пять, а именно сорок шесть), со мной что-то произошло, и со всех сторон плотно и беспощадно ко мне подступило чувство неизбежного и быстрого старения. Я чувствовал, что у меня сношены зубы, истерты суставы, сердце издергано, жидка и холодна кровь. Я знал, что не могу бегать, как раньше, прыгать, как раньше, без опасения подвернуть или сломать ногу, хуже того — я не мог думать, как раньше. Раны не заживали, глаза не видели, шея после двадцати лет сидячей работы не поворачивалась. Потом это прошло. Потребовалась некоторое мужество, чтобы решиться продолжать жить в столь плачевном состоянии. Но что поделаешь — коль я решился, быть старой рухлядью не имело никакого смысла, и я опять стал подвижным, эластичным и весьма жизнелюбиво настроенным. Так что пока, в свои сорок семь, я имел право чувствовать себя беспечным, ничем всерьез не обремененным юношей. Хотя здесь, среди “путешественников”, мальчиков-девочек в общем-то не было. Все успели кое-что повидать в жизни. И жизнь не поленилась, оставила об этом свидетельства на их лицах.
Вспоминаю Жоселину Олливье-Анри — красивую, полную молчаливого достоинства немолодую женщину с сединой в коротких русых волосах и сухим, здоровым, ясным лицом, с такими же ясными, невыгоревшими, голубыми глазами, выражающими полное самообладание. Она-то не просто совершила пяток летних “экспедиций” на Север, как я. Она ушла в Север насовсем. Вот — случилось. Студенткой поехала в Финляндию и там “заболела” Севером. Уехала в Канаду. А теперь, давно уже, живет среди эскимосов в самом северном поселке Гренландии, где жизнь не утратила еще своей изначальной подлинности, где мужчины шьют еще каяки и охотятся на китов, а женщины строят дома из земли и кроят одежды из нерпичьих шкур, как в “Саламине” Рокуэлла Кента.
А Фредо, Фредо Тонолли? Я говорил уже, что был единственным русским среди двухсот приглашенных авторов.
И вдруг перед началом очередной конференции, посвященной как раз народам Севера, кто-то хлопнул меня по плечу и сказал по-русски: “Привет!”. Я посмотрел на говорящего. Вот, значит, первое впечатление — бачки, зачесанные мокрой расческой назад волнистые волосы (“красавчик”) и сообразительные, мужицкие, совершенно “наши” глаза. Не знаю, что уж такое “наше” в них было — скорее всего легкий туманчик после выпитого накануне в должной дозе алкоголя. Вот это и был Фредерико Тонолли, Фредо. И он рассказывал, как два года назад поехал снимать фильм про чукчей и так влюбился в Чукотку, что остался зимовать в Уэлене, откуда и привез книгу дневников, зарисовок и великолепных фотографий. В тот же день (а это, значит, был второй) в Салоне книг, где я сидел на стенде “Verdier” и подписывал свою книжку, он вдруг образовался, сунул мне свою книгу — “Дети кита” — и тут же исчез в толпе, не оставив мне возможности отдариться. Только в последний день я заметил его в кафе во время обеда и побежал в Салон за “Островом…”. Но, когда вернулся, он и его приятели уже управились с трапезой и внушительным количеством бутылок красного бургундского. За столом никого не было.
— Ну что же ты не удержала его? — крикнул я жене, как будто и знать не желая, что она не говорит по-французски. — Куда он пошел?!
Она показала направление. Я бросился в ту сторону и каким-то образом — никогда не знаю, как это получается — все-таки увидел его, догнал и протянул ему свою книгу. По его глазам я понял, что он ждал этого подарка.
— Спасибо, — сказал Фредо. — Я хотел… Твою книгу… Я буду читать ее там…
— Ты возвращаешься на Чукотку?
— Да, через две недели…
Нет уж, что ни говори, а вокруг было полно по-настоящему удивительных людей, и за каждым была судьба и история влюбленности в землю, которую он нашел когда-то и узнал, признал своею всем своим человеческим существом — как однажды ясной полярной ночью, прогуливаясь по своему Острову вдоль золотого, с голубыми прожилками течения реки, я вдруг понял, что этот Остров — мой и я неслучайно очутился на этом берегу, ибо я послан (кем?!) — и тем не менее, послан сюда с миссией и, значит, каждое лето буду ездить не к теплым морям, а сюда, пока не исполню ее, и ничего с этим не поделаешь… Я хорошо знал этот род одержимости и понимал Фредо — ибо он, конечно, тоже был призван — рассказать о своих “детях кита”, в очередной раз надутых и брошенных своим губернатором, рассказать, раз уж они сами не могут поведать о себе, и подарить “цивилизованному человечеству” еще одну историю, полную прекрасных образов, ярких красок и любви, пережитой им на самой дальней окраине мира…