Круче этой одержимости может быть только полная самоидентификация себя с новой родиной, любовь, которая уже не сублимируется в тексты, в фильмы или в фотоснимки, а выражается в живой, прямой влюбленности в землю, по которой ты ходишь, в женщину другой крови, с которой ты живешь, в общих детях и занятиях, во всей жизни, прожитой совместно/пополам, как существует совместно/пополам французско-чукотский словарь, составленный одним французом (имя не запомнил), о котором я слышал еще в России — как он женился на чукчанке, стал составлять этот словарь и живет…
Разумеется, это совершенно другой опыт, нежели опыт писательства, и люди эти, как правило, не пишут — потому что не нуждаются в творчестве, чтобы выразить свои чувства. Их мало. Они загадочны. Они прекрасны, как все храбрецы, перешагнувшие границы всех условностей…
Ну а писатели — что ж… В общем, это была команда, достойная если не корабля флибустьеров, то, по крайней мере, Летучего Голландца… Да — они умели высоко мечтать и не боялись распускать паруса на мачтах — это были не комнатные, слава Богу, писатели и не лабораторные креатуры издателей, а настоящие одержимые, и их было множество, и мне было в кайф, что я — один из них и что, значит, мое “бессмысленное путешествие” было не одиноко, что вся планета населена целым племенем психов, влюбленных в свои тундры, льды и пустыни и в своих собратьев по человечеству — малые народы, оттесненные с широких плодородных равнин на эти грани мира. И так же, как я, эти одержимые ткут и ткут словесную нить, пишут книги неведанных сказаний, которые, оказывается, так нужны остальному человечеству, потому что ни один писатель, больной болезнью Дедала, даже самый маститый, не способен выработать тот витамин, тот фермент, совершенно необходимый современному человечеству для выживания, который вбрасывается в текст, как адреналин вбрасывается в кровь, только в зоне реального риска… Поэтому упаси Господь мне думать, что я кого-то “победил”! Просто, войдя со своей книгой в финальную десятку, я наконец ощутил себя вровень с остальными. Я был признанный мастер книги — пусть одной-единственной — среди других мастеров. Я чувствовал их своими братьями. И это чувство братства было столь сильным, что я… Да, если честно, то я не хотел бы стать первым. У первого неизбежно что-то происходит с головой. Даже если он по-человечески очень крепко выделан, нелегко будет ему удержать гордыню в узде, не подумать, что он — лучший, не выпасть из братства, не позабыть, что его судьбой распорядился Бог, или сумма субъективных мнений участников жюри, или количество крапинок на игровых костях фортуны… Нет, не хотел бы я стать первым…
Вечером третьего дня я сказал жене:
— Давай не пойдем во Дворец на вручение премии.
— Почему?
— Мне неинтересно.
— А если премию получишь ты? Это пятнадцать тысяч евро.
— Мне никогда не достаются премии. Это предрешено. Я Козерог. Моя планида — вечно стремиться, но не достигать. Понимаешь? Надо принять это легко. Просто знать это о себе — и все. Не могу же я заново родиться в другой день!
— Мне звонила Колетт и сказала, что в издательстве все уверены, что премия достанется тебе.
— Не хочу их огорчать, но они ошибаются. Кроме того, я не хочу.
— Чего ты не хочешь?
— Получить эту премию.
— Ты бы год мог спокойно работать на эти деньги.
— Над чем? У меня сейчас ни одного замысла нет в голове. Представляешь, тебе вручают премию, а ты даже сказать нечего не можешь о своих “творческих планах”! Вот уж позор воистину… Если хочешь знать, свое я уже получил. Вполне. И я очень этому рад. Так рад, что я хочу об одном попросить тебя — пойдем, пройдемся напоследок по зеркалу…
Был отлив и час вечернего заката. Форты отражались в зеркале песка, как древние пирамиды майя.
— Послушай, — сказала жена, и я понял, что она видит ситуацию совсем по-другому и мне придется считаться с этим. — Послушай, продержись до конца…
Когда мы вышли из дворца, было уже поздно. Отлив кончился. Зеркало померкло. В ночной тьме в дали моря шумели волны подступающего прилива.
— У тебя есть эти — мелкие еврики? — спросил я.
— Полный карман.
— Пойдем-ка… Хотя я не убежден, что мы еще раз вернемся сюда… Но хотя бы за то, что здесь мы так остро почувствовали себя людьми…
— На, возьми…
Пригоршня мелочи полетела во тьму, на шум прибоя. Босые ноги лизнула мягкая — будто речная — волна.
— Завтра утром мы еще увидим Зеркало. И туман. Белое на белом. Твой любимый пейзаж…
— Не смей меня утешать. Поцелуй меня, крепко. Дай еще монетку.
Утром я еще успел снять фотографии со стенда издательства и подписать несколько книг.
В одиннадцать вечера обратный поезд прибыл в Париж на вокзал Монпарнас.
Конец зеркального коридора
Париж мне подарил отец.
Когда я был маленьким, он в первый раз съездил в Париж по заданию “Комсомолки” и привез оттуда карту города с нарисованными на ней крошечными зданиями: тут были Лувр, собор Нотр-Дам, Триумфальная арка, дворец Трокадеро, Эйфелева башня — в общем все, что следует увидеть туристу. Эту карту он сохранил до самых последних своих дней. Сначала она лежала под стеклом на маленьком журнальном столике в его кабинете в Останкине, где сейчас с моей бывшей женой живут мои дети; потом, когда он ушел, он забрал эту карту с собой и перевез в новую квартиру на “Аэропорте”, где она лежала под стеклом прямо на его рабочем столе, служа основой его суверенного пространства. Потом, когда ему пришлось уйти и оттуда, карта перекочевала под стекло на рабочий стол дачи в Переделкине. К тому времени он объездил весь свет, и карты столиц Европы, Северной и Южной Америк у него тоже были, но эти карты хранились в шкафу, среди любых прочих. А Париж он хотел всегда видеть перед собой. Париж он любил. Так любил, что эта влюбленность еще в детстве передалась мне. И на первой карте, которую я сам нарисовал в своей жизни, помимо, разумеется, “Москвы” и “Заветов Ильича” (дачной местности, где отец снимал домик на лето), помимо “Водохранилища”, “Юга” (где я успел побывать) и “Севера” (о существовании которого я знал), был еще “Париж” — полумифический город отца с такими странными и прекрасными названиями улиц и площадей, по которым мне тоже, разумеется, хотелось когда-нибудь пройти — скажем, от площади Звезды до сада Тюильри. Потом, когда отец умер и мне пришлось перебираться из его дачи в крошечную сторожку, определенную мне для жизни, карта куда-то исчезла. Наверное, так и лежит в нераспечатанной коробке на чердаке вместе с другими реликвиями отца — пенсне деда (моего прадеда), кремневым наконечником стрелы, плюшевым медвежонком-коала, привезенным из Австралии, камнем из пустыни Наска и осколком снаряда…
Был 1994 год. Я только что вернулся со своего Острова из экспедиции, которая прошла на удивление успешно и дала наконец толчок книге, и тут отец вдруг предложил: “Хочешь в Париж?”. О, он был мастер таких вот неожиданных предложений! Я загрустил. В Париж я хотел, но мне было уже не шесть лет, а тридцать три, и я отлично понимал, что стоит такое предложение недешево, а я и так израсходовал всю семейную наличность на экспедицию… Но отец не шутил. К тому времени он уже жил один, но я еще не понимал, что он играет одну из самых сложных своих шахматных партий — разыгрывает конец жизни: доделывает несделанное, отдает долги, раздаривает подарки…
Париж он дарил — мне и своему лучшему другу Юре Чудецкому — в советское время специалисту по боеголовкам, — разумеется, “засекреченному” и, разумеется, невыездному. Он скопил деньги — чтобы там, в Париже, нам не пришлось унизительно экономить, он нашел турфирму и в один прекрасный день объявил, что мне просто надо подъехать туда-то и туда-то с паспортом. И все. Так мы и попали в поле чудесной карты. А дальше — она стала просто разворачиваться перед нашими глазами, как волшебный свиток всамделишных зданий, автомобилей, людей… Был октябрь. Шел дождь. Все было прекрасно и удивительно. Все было волшебно в тот раз. Мы заходили в кафе, выпивали вина и шли — теми тайными путями, которые другие люди показали отцу когда-то. Он выводил нас к русской церкви на рю Дарю и какой-то кривой улочкой — к собору Нотр-Дам; непременно надо было пройти именно этим путем, ибо только так можно увидеть сначала шпиль с восходящими к вершине собора бронзовыми фигурами апостолов, потом крышу центрального нефа и контрфорсы с химерами и только потом — две башни фасада, пропечатанные в любом путеводителе по Парижу. Впрочем, для нас-то все было впервые: и крашенные зеленым лавчонки букинистов на набережной Сены, и помпезный фонтан у входа на бульвар Сен-Мишель, и парусные яхты, которые запускал в фонтане сада Тюильри какой-то ловец податливых туристических сердец. Но отец не унимался, он непременно хотел показать нам памятник маршалу Нею, за спиной которого располагался знаменитый ресторанчик “Closerie de lilas” (“Сиреневый хуторок”), где когда-то любили выпить Аполлинер и Хемингуэй. Мы находили место, “хуторок” оказывался давным-давно поглощенным городом, а ресторанчик разросся и стал весьма дорогим заведением, куда нам, в общем-то, не стоило и соваться, но отец все-таки совался, протискивался к стойке и показывал нам сияющие от бесчисленных прикосновений таблички: вот здесь, значит, пил Аполлинер, а вот здесь Хемингуэй. И радовался радостью волшебника, которому удалось-таки совершить свое маленькое чудо. Но иногда ничего не выходило: мы отыскивали готический ресторан “Le monde des chimeres” , где когда-то любил сиживать прекрасный друг отца, сын эмигрантов, боец Сопротивления, журналист и мистик Кирилл Небург. Двери ресторана бесшумно открывались, обнажая темную дорогую внутренность, швейцар придирчиво осматривал наши плащи и куртки, однако вежливо выслушивал: