Вершинин-младший тоже подошел один раз к палатке и спросил:
— Болеешь, Рита?
— А ты, Челкаш?
— Я… нет…
— Тогда давай положим тебя дня на четыре в Чуйские ледники, — может, ты будешь чихать после этого?
— Не буду.
— Ну, по крайней мере, мы о тебе соскучимся за четыре дня.
Андрей подумал и серьезно сказал:
— Вот это может быть.
Постоял и ушел.
Рязанцев излагал свою теорию.
— По данным эпидемиологов, — говорил он, поглядывая из-под стекол очков, в которых трепетал огонек свечи, — по данным многих исследователей, на Алтае не более одного процента клещей являются носителями энцефалита. Значит, только каждый сотый клещ может вызвать заболевание. Самцы клещей вообще безвредны, — значит, шансы уменьшаются еще вдвое. Тяжелыми последствиями заболевание заканчивается в половине всех случаев. Значит, вероятность тяжелого исхода составляет всего лишь одну четырехсотую. Против — триста девяносто девять четырехсотых. Если учесть, что у больной нет рвоты и сильной головной боли — первых признаков болезни, — значит, заболевание энцефалитом почти полностью исключено. Остается еще одно — внимательно осмотреть Риту.
На этот счет Вершининым в отряде был заведен твердый порядок — когда возвращались с работы, он спрашивал каждого:
— Зудится где-нибудь?
— Константин Владимирович, нигде, ничего!
Вершинин вынимал тогда часы-секундомер и требовал:
— Стойте неподвижно одну минуту, слушайте себя: не свербит ли где-нибудь, не зудится ли?
Мало этого было Вершинину — он отправлял мужчин вправо, девушек влево и требовал, чтобы был произведен, как он говорил: «само- и взаимоосмотр»: не впился ли в кого-нибудь клещ?
Михмих процедуре осмотра почему-то дал прозвище «христосования».
Нынче Рита вернулась из леса рано, ее некому было осмотреть, а теперь, с опозданием, все решили, что Онежка должна это сделать.
Онежка дрожала. Боялась: вот сейчас обнаружит на подруге маленькую, чуть кровоточащую ранку, даже не ранку, а просто царапинку и в ней клеща.
И этот ничтожный случай, эта царапинка будет как явственный признак несчастья. Невероятная, жуткая догадка перестанет быть только догадкой, а толковые, умные рассуждения Рязанцева о том, что это не энцефалит, что его не может быть, в одну секунду потеряют всякий смысл.
Не все ли равно будет тогда Рите, что она с ее страшным заболеванием составляет один случай из четырехсот? Не все ли равно ей будет: одна миллионная она или одна пятидесятая?
Рита дышала тяжело, горячая была с головы до кончиков пальцев на ногах, а глаза у нее становились будто еще горячее и горячее, и казалось Онежке, что глазами Рита светит. Освещает себя — свои руки, грудь, ноги, чтобы Онежка лучше видела, чтобы Онежка каждую ничтожную царапинку, каждое пятнышко на ней заметила, не пропустила.
В палате душно пахло лекарствами, воздух нагрелся — Рита как будто раскаляла его собою, — яркий круг электрического света от фонарика быстро катался туда и сюда, освещая Риту, и Онежке казалось, что сейчас весь мир здесь, в темной маленькой палатке, в которой даже выпрямиться и вздохнуть глубоко нельзя, а кругом уже нет ни гор, ни людей.
Матовая, чуть смуглая была Рита, без единой царапинки, без пятнышка…
Онежка выбралась из палатки и сказала:
— Нет ничего. Комариного укуса нет…
— Я же говорил! — тотчас отозвался Вершинин-старший и подбросил хворостинку в костер.
Рязанцев спросил:
— Тщательно осмотрела?
А Реутский промолчал, поднялся и пошел куда-то прочь от палаток, в темноту.
Вершинин-младший лежал на спине, глядел в небо и, не поворачивая головы, сказал:
— Нельзя же по каждому случаю разводить панику! Правда, Онежка? Так и житья не будет!
Онежка с ним согласилась, ей как-то легче стало от этих слов, ей вообще было легко с ним соглашаться. Вернулась в палатку.
Риту знобило. Все, что было теплого — одеяла, куртки, пологи, — Онежка на нее положила. Рита просила что-нибудь ей рассказать, сама же говорила и говорила, не давала вымолвить слова. Все о том, какая Онежка хорошая, добрая, ласковая, нежная, как она ждала ее и как умерла бы через час, если бы не дождалась.
Онежка сначала только слушала Риту, а верить не хотела, а потом стала верить. Растрогалась и где-то уже перед рассветом вдруг почувствовала, как она может любить Риту, как нужна ей ее любовь и дружба, как нужна человеку любовь и дружба другого, очень красивого человека.
Попросила бы Рита умереть вместо нее — Онежка умерла бы. Слезы катились у Онежки, она не знала отчего — от Ритиной или от своей боли, режущей где-то в желудке, справа. Но ни за Риту, ни за себя уже не было страха, и ощущение, будто весь мир втиснулся в их палатку, тоже прошло, слышала она и шум леса, и потрескивание костра, и плеск ручьев — их два было поблизости, они как раз около лагеря сливались вместе. Самое страшное, самое жуткое миновало, только что прошло где-то неподалеку. Прошло… А для него ведь все было безразличным — Ритина молодость, ее глаза, все! Оно прошло и теперь каждую минуту уходило куда-то дальше…
Оно было одной четырехсотой, которую подсчитал Рязанцев.
Онежка была уже мудрой: в тумане, на Семинском хребте, она с четырехсотой встречалась и нынче тотчас ее узнала — холодную, ко всему безразличную.
А Рита ничего не заметила. Рите стало легче.
Онежка знала — сейчас вернется обыкновенная жизнь, и она стала ждать, как это случится.
Вскоре хрипловатый встревоженный голос Реутского спросил:
— Маргарита, ну что с вами сейчас? Как с вами?
Рита улыбнулась радостно и в то же время презрительно, как она всегда умела.
— Оставьте, пожалуйста, меня! Оставьте! Идите и спите!
«Оставьте» она говорила, как будто к ней кто-то прикасался и не так уж ей было это неприятно.
Реутский замолчал, но вдруг деловито заговорил Лопарев:
— Что вы, в самом деле, доктор, беспокоитесь? За Риту? Ее клещи не кусали! За себя? Тем более. Вы пропахли пороховым дымом в баталиях с мышами, вас клещи не тронут. Они разбираются.
Бренчали ручьи — каждый на свой лад и оба вместе.
Теперь должна была снова заговорить Рита. О чем? О том, что ее больше всего в эти дни тревожило.
Рита молчала долго, потом приподнялась на локте, поцеловала Онежку в лоб.
— Милая, хорошая! Но ведь Андрюшка-то плохой! Скверный, неинтересный! Сознайся, ты просто хочешь мне досадить?
Трудно было Онежке ответить, что Андрюша — хороший. Трудно! Но она все равно ответила. Не могла она сказать, что Андрюша плохой, потому что назавтра ей было бы стыдно встретиться с ним. И с самой собой. И с Ритой тоже. Ей просто никого не хотелось бы видеть завтра. Никого!
Если бы Рита умирала сейчас, Онежка могла бы с ней согласиться, но самое страшное — одна четырехсотая — минуло, им предстояло жить обеим, каждый день глядеть друг другу в глаза.
А Рита упорствовала.
— Терпеть его не могу! — шептала она громко. — Ненавижу!
— За что?
— Не мужчина! Убежал в ботанику, убежал под покровительство своего отца! Он должен быть строителем, или горняком, или физиком, а он — ботаник! Скрывается! Ну ладно, я убежала из горного института, а он? Здоровый, сильный и скрывается здесь! Трус!
— А если все это неправда?
— А если бы он был там, в горном институте, я знаю, он прорабатывал бы меня, издевался бы надо мной! Он как раз такой, как все те! Он — из всех! Ты еще очень молода, Онежка, и не знаешь, что такое жизнь, какой она бывает! Не понимаешь этого. Может быть, никогда не поймешь! Андрея защищаешь, а он вовсе не нуждается в твоей защите! Нисколько! Зато издевается надо мной, над всем, что у меня есть!
— Ты, Рита, милая. Ты красивая. Ну зачем тебе еще твои выдумки?
— Ты сказала «красивая»… А знаешь ли ты, что это такое? Как легко это ранится всеми? Как легко каждый день это ранит Андрей: смотрит на меня с презрением?! Свинячьими глазками!
«Красивая… Знаешь ли ты, что это такое?» И Онежка ощутила сначала свои пухлые щеки, потом всю себя, небольшую, приземистую, свои серые, даже бесцветные, глаза.