Идеальной. Это не значит просто хорошей, удобной. Слова со временем обесцениваются. «Идеальной» — это от «идеал». Особенно в устах Ге — он постоянно говорил об идеале.

Перебравшись на хутор, он стал пылким хозяином. То, что вызывало иронию Анны Петровны (как и Репина, как и Мясоедова, как и многих других), стало для него необыкновенно важным.

Молотилку новую он, оказывается, купил, потому что молотить лучше прямо в поле, чтобы сократить ненужные перевозки[44]. Или вот радость: «бычков продал отлично — скотов, птиц множество». «Ни минуты не было свободной, — пишет он невестке, — хозяйство и две ярмарки, каждая по два дня и две ночи, без перевода духа. Зато сердце мое хозяйское радуется, и продал я хорошо, и купил, что нужно».

«Хозяйство мое идет прекрасно», — восклицает он. А хозяйство шло неважно. Скоро он напишет уже без эпитета: «хозяйство мое идет»[45]. Еще через несколько лет: «Мы бедствуем без дров — собираем всякую всячину на дворе, чтобы топить». И, наконец, — сыну: «Петруша, купи мне материю на штаны»[46]. Это уже за год до кончины. Анна Петровна умерла, Ге снова в славе, знаменитые картины написаны. Почему бы не бросить, наконец, хутор, не завести скромную квартирку в Петербурге; поучал бы молодежь — слушателей у него до последнего дня было хоть отбавляй. Но нет. Кончалась выставка, он спешил к себе в степи.

Анна Петровна (как и Репин, как и Мясоедов, как и многие другие) понимала Ге, соглашаясь с ним или не соглашаясь, пока он стоял у мольберта, пока был в сфере искусства, когда же вырывался, — чудачество. И вместе с тем идеал.

Как радовалась Анна Петровна всякий раз, когда он начинал творить. С каким восторгом сообщала, что Николай Николаевич, слава богу, забросил молотьбу и «затеял картину» — пишет день и ночь. «Всегда это было лучшим временем в нашей жизни, когда Николай Николаевич предавался своей страсти к искусству, всегда тогда такая тишина и спокойствие и точно ясная погода»[47].

Софья Андреевна тоже радовалась: «Лев Николаевич затевает писать драму из крестьянского быта. Дай-то бог, чтоб он взялся опять за такого рода работу».

Да им ли одним неясно было непривычное? Почти все знакомые Ге считали, что молотьба и всякие вокруг нее «чудачества» противостоят искусству. В самом деле, живописец Ге продает на ярмарке бычков и яблоки — к чему? Да он бы на портретах втрое больше заработал! Нет уж, поверим самому Ге, который всю жизнь только одного и хотел — творить, хотел умереть художником.

А для него молотьба и живопись — две вещи совместные. Он про отъезд на хутор рассказывает:

«…Надо мною тяготел вопрос: как жить? Искусство мало дает, искусством нельзя торговать: ежели оно дает — слава богу, не дает — его винить нельзя. Все то, что мне дорого, не здесь, на рынке, а там, в степях. Уйду туда — и ушел…

Я думал, что жизнь там дешевле, проще, я буду хозяйничать и этим жить, а искусство будет свободно…»

Думали, он себя закабаляет, а он освобождался. Для него рынок — Петербург. Он предпочитал на ярмарке бычками и яблоками торговать — не живописью.

«Я и в хуторе могу писать…»

От «Петра и Алексея» до портрета Льва Николаевича Толстого за письменным столом — тринадцать лет. До «Выхода Христа с учениками в Гефсиманский сад» и того больше — восемнадцать. Неудачные картины, некоторые неприметные портреты не грех скинуть со счета. Многие портреты, заказные, в обществе не знали. «Христа и Никодима» не видели. Вот и пошло: Ге бросил искусство. Бросил, а на закате жизни снова к нему вернулся.

Нет уж, будем все считать, ничего не скидывать.

1876 год — портрет прозаика и драматурга Потехина. Это по глубине проникновения то же, что портреты Мусоргского или Писемского у Репина. Это разночинная русская литература шестидесятых годов, с ее устремленностью в народную жизнь, с ее бытописательством, с ее несчастными судьбами Решетниковых, Левитовых, Помяловских, — хоть сам Потехин был счастливее своих собратьев, но все они там, на портрете, — люди, измученные неразрешимыми вопросами, поисками большой философии, которой они по складу своего дарования не могли найти, лишениями, водочкой, страдавшие от беспросветности того единственного, о чем они хотели и могли писать.

А в 1878 году — уже первый хуторской портрет: Валериана Иосифовича Подвысоцкого. Год художник обживался, оглядывался (бросил живопись!) — и первого же гостя усадил, чтобы написать с него портрет. «Разговелся», — как сказал один знакомый.

Гость был не простой — старый товарищ. Было время, Ге даже ревновал к нему Анну Петровну, еще невесту. Юрист Подвысоцкий, уже немолодой человек, оставил чиновничью карьеру, отправился в Дерптский университет и как раз в 1878 году защитил диссертацию на степень доктора медицины. Ге убеждал Валериана Иосифовича, что поиски истины следует вести в сфере жизни духовной, а тот, скептически посмеиваясь, вел речь о неколебимой силе и убедительности мира материального, о рациональной науке, которая его разымает и исследует и одна только права.

— Ах, ах, — приговаривал Николай Николаевич, — надо же! Седина в бороду, бес в ребро.

Он так и написал Подвысоцкого, беседуя с ним, написал широко, свободно, «разговевшись», написал ученого с острым, скептическим взглядом, с поседевшей (соль с перцем!) бородой, с этим самым бесом, который «в ребро». Именно так — раскованно: взял и написал небольшого красного «демона» в правом верхнем углу портрета. Непреднамеренное («белый гусь»), упрятанное в глубины тургеневского портрета, на портрете Подвысоцкого обернулось шаловливым красным чертиком и получил материальное воплощение.

В том же 1878 году был заказной портрет Петрункевича, помещика, соседа, но не просто заказной и не просто помещика, единомышленника по Черниговскому дворянскому собранию. Судя по всему, Петрункевич был симпатичен художнику; Ге сделал его умным, с огоньком в глазах и вместе с тем очень плотским, — Петрункевич на портрете очень сродни репинскому «Протодьякону», которого, кстати сказать, Ге тогда еще не видал.

Потом были еще портреты, знакомых и незнакомых: в малороссийскую глушь приехал знаменитый художник, многим хотелось заказать у него портрет. «Заказы валятся один за другим»[48], — радовалась Анна Петровна.

Но тут придется опять сказать об особенности заказных работ Ге. Он писал не тех, кто предлагал заказы, а тех, кого почему-либо хотел написать.

Некая госпожа Фишман, урожденная Скоропадская, из Киева просила Ге, через товарища его по университету, сделать ее портрет. Он отправился в Киев, познакомился, решил писать. Написал портрет, «очень удачный», возился с ним две недели, затем повторил его для дочери госпожи Фишман. Получил заказ от госпожи Кашперовой — отказался: «работа портретов» требует отлучек с хутора, а у него — хозяйство. Очень обрадовался приглашению сделать какой-то мужской портрет, за который ему заплатили вдвое меньше, чем обычно, трясся в телеге несколько десятков верст, да еще волновался, приедет ли заказчик из Петербурга. Ему предложили за хорошую цену, не покидая мастерской, сделать копию с написанного уже портрета, он ответил, что не может свое творчество вложить в материальные рамки.

Ему надо было «поддерживать детей и уплатить долги», но он относился к себе строже, чем мы к нему. Он брал заказы по вдохновению — и называл это презрительно: «зарабатывать живописью». Он взялся управлять чужим имением за тысячу рублей в год, и эта тысяча была для него дороже той, что дала за один только портрет госпожа Фишман. «Считаю большим благополучием, что этот год меня никто не пригласил на работу живописью. Это такое мученье, которого я уже выносить почти не могу…».

И все-таки надо благодарить заказчиков. Они подстегивали Ге, толкали к творчеству, не давали надолго выпустить кисть из рук. Пусть он не считал эти портреты полноценным творчеством, они помогали ему искать настоящее.

Ге очень любил «Божественную комедию» Данте. Первые годы на хуторе были «Чистилищем». Но в «Чистилище» люди готовятся к «Раю». Здесь надо искать еще одну причину бегства из Петербурга. Называя Петербург рынком, он, наверно, имел в виду не только ярмарку, где продают-покупают, но «ярмарку тщеславия». Там все закручено, заверчено, суета, спешка; там не оглядишься ни после удачи, ни после неудачи, вокруг собратья по искусству, публика — «давай, давай!» — а он не умел «давать-давать». Он проваливался всякий раз, когда пытался «закрепить успех».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: