Лев Николаевич поселил его у себя в кабинете, в том самом, где написан портрет. Ге чувствовал себя в толстовском кабинете свободно, как у себя в мастерской. Поставил мольберт. Листы с иллюстрациями, эскизами, набросками развесил по стенам, разложил на стульях.
В семье Толстых к нему скоро совсем привыкли. К нему всюду, где он ни появлялся, быстро привыкали: очень прост был, не обидчив, не требователен, из тех, кто, где сядет, там поест, где ляжет, поспит; главное же — не требовал к себе особого внимания и сам не навязывался.
Как птица. Он себя часто называл — «воробей».
На хуторе он позабыл про манеры, да они и не нужны ему были в новой жизни, — в нем словно воскрес академический ученик, привыкший к простецкому общежитию и пугавший знакомых невообразимо поношенным пальто.
Вряд ли в доме Толстых еще кто мог так запросто прийти в комнату барышень и — «Устал я нынче» — улечься на кушетку, чтобы соснуть часок-другой. Проснувшись, Николай Николаевич сам шел на кухню, наливал кружку жидкого чаю, улыбчивый, с кружкой в руке, появлялся в зале, радостно направо и налево раскланивался с посетителями, просил Софью Андреевну:
— Мамаша, нет ли у вас чего-нибудь сладенького?
Это не маска, не хорошо разученная роль, такую роль нельзя изо дня в день играть безошибочно: тут малейшая фальшь, одна нотка неверная — и тотчас вылезет наружу неестественность лицедейство, нарочитое юродство.
Вот так: графине Толстой — «Мамаша, нет ли сладенького», старшему сыну Сергею Львовичу, в споре — «А ты, Сережа, ладивот, настоящий ладивот!» (это, чтобы не говорить — «идиот»). И редко у кого из окружающих (у великих лицемеров, должно быть) появлялась въедливая мыслишка: а не играет ли старик Ге (смотрите, дескать, какой я простецкий, все мне можно), — потому что радость, ласка, доброжелательство, которые он щедро излучал, с такой раздражительной мыслишкой не совместны. Могла не нравиться эта простота — другое дело. Но Ге таким был, нравился или не нравился.
Если прибавить к этому, что хозяйство на хуторе не столько давало денег, сколько съедало, что надо было помогать ищущим себя детям, что росли внуки, что, наконец, портреты заказные писать не хотелось, станет ясно — проблема приличных штанов не была для Николая Николаевича надуманной. Впрочем, приличные штаны никогда не были для него проблемой.
Дочери Толстого, Таня и Маша, чинили его одежду, штопали, ставили заплатки. Софья Андреевна собственноручно сшила ему однажды «пару панталон», как она назвала.
По вечерам в зале у Толстых собирались люди.
Софья Андреевна читала вслух Глеба Успенского.
Деревенская жизнь у Глеба Успенского была жестокой и нелепой. Кляузный мужик, герой рассказа, слогом Евангелия писал доносы на собственного сына.
Лев Николаевич начал спорить: Глеб Успенский «сочиняет», мужик не так живет, мужик быстрее поймет, что не в грехе сила, а в добре. Николай Николаевич подтвердил: не так, не так. Рассказал, как минувшим летом ходил с хутора в соседнее село, собрал бедных мужиков, нищих, что просят Христа ради, читал им Евангелие — было хорошо, радостно.
У Николая Николаевича болели зубы. Он сидел в зале, обмотав лицо серым вязаным шарфом. Устроился поближе к свету; на коленях картонная папка. Слушал и рисовал.
Иван Михайлович Ивакин, домашний учитель Толстых, белокурый, тщедушный молодой человек, с тонким голосом и тонкими женскими руками, всегда немытыми, подвел к Николаю Николаевичу нового гостя — знакомить. Владимир Федорович Орлов был когда-то замешан в нечаевском деле, испытал тюрьму, ссылку; теперь он утверждал, что человек, освобождаясь от слабостей, приближается к богу, сливается с ним. Длинноволосый, с нечесаной бородой, Орлов, окая, многословно и путанно старался связать свои рассуждения, очерк Успенского и то, что писал Толстой.
Ге положил начатый рисунок в папку, поднялся со стула, ласково взял Орлова под руку:
— Пойдемте-ка, покажу вам лучше эскизы к «Чем люди живы?»
Лев Николаевич заметил, что они направились к двери.
— Куда вы?
— Вот хочу свои рисунки показать.
— И я с вами…
Ге стал показывать рисунки:
— Над первым я год бился. Хотел уловить главное, свое.
Лев Николаевич сказал:
— Зато теперь он свое нашел. К каждому рисунку у него есть собственный текст. В его рисунках для меня и моя-то работа ожила. Я на них удивляюсь и все заново чувствую…
Лев Николаевич любил показывать рисунка Ге. Их повидали почти все, кто побывал в доме Толстых.
В ту зиму Толстой познакомился с Короленко. Его он тоже водил в кабинет, объяснял эскизы. Потом сказал:
— Хочу вот найти издателя, выпустить рисунки альбомом. Один альбом издадим подешевле, для народа. Другой — подороже, для богатых людей. Николай Николаевич вот без штанов ходит. Надо ему на штаны собрать…
Лев Николаевич, пока гостил Ге, написал текст к картине «Тайная вечеря». Толстой заново обдумал сюжет, в картине Ге он тоже улавливал свое.
Для него было очень важно, что перед трапезой Иисус омыл ноги ученикам, среди них Иуде. Это пример самоотреченной любви и всепрощения: омой ноги предателю, который идет доносить. Иисус показал, как нужно любить всех сущих в мире, любить врага своего.
Николаю Николаевичу этот текст очень понравился. Но это был собственный текст Толстого. С собственным текстом Ге к «Тайной вечере» он не совпадал. Ге это подчеркнул. Он не стал искать нового решения «Тайной вечери», но «сочинил» на текст Толстого эскиз «Омовение ног»: Христос моет ноги Иуде.
Ге в ту пору увлекался графикой.
Лев Николаевич часто повторял, что краски мешают ему смотреть картины. Он любил одноцветные альбомы с репродукциями. Он рассказывал, что «Тайную вечерю» любил давно по фотографиям, а когда увидел ее на выставке, в цвете, впечатление было меньше. Он очень хвалил копию, которую написал Крамской черным соусом, ходил в Румянцевский музей ее смотреть.
Ге, увлекаясь графикой, ссылался на Толстого — вот-де и Лев Николаевич говорит, что живопись мешает понять суть. Скоро увлечение поутихнет, графика займет свое место рядом с живописью, которая всегда была для Ге, конечно же, главной, Николай Николаевич даже назовет Толстого «дальтонистом».
Но мысль, что для народа надо рисовать угольком, что графика нужнее народу, понятнее, не случайна в творчестве Ге, необходима и даже этапна, как необходимы и этапны в творчестве Толстого графически четкие, простые и ясные рассказы «Азбуки», «Кавказский пленник». Лев Николаевич сам их называл: «рисунки карандашом без теней».
Да, это надо было пройти Толстому на пути к народным рассказам, тоже еще графическим, на пути к высокой по своей простоте живописи последних произведений. Ге также надо было это пройти — выразительная ясность его завтрашней живописи тому доказательство. Рядом с собственной толстовской оценкой «Войны и мира» — «дребедень многословная» — очень точно становится кое-кого возмутившая оценка Ге: в этом романе «изобретение обстоятельств играет слишком большую роль».
Лев Николаевич иной раз говаривал:
— Если меня нет в комнате, спросите Николая Николаевича, он вам ответит то же, что я.
То же. И все-таки у каждого был собственный текст. Во всем учении, которое должно было привести их к открытию идеала, у каждого был свой текст.
Так они помогают друг другу понять общее.
Лев Николаевич писал к Ге:
«Мне представляется, что дело наше — уяснение истины; она бывает шершавая ершом — не входит в людей. Прежде выражения истины нужно расположить людей любовию к принятию ее».
В письме к молодому другу и ученику Ге точно пересказывает слова Толстого. Но у него есть вдобавок и собственный текст о том, как располагать людей любовью, как жить и уяснять истину: «Делать нужно то, что нужно окружающим в эту минуту, а затем опять то же, то же, без конца».
Для Толстого это важнейший из текстов Ге, хотя Лев Николаевич узнал его позже и в другой, афористической, редакции.

9. Выход Христа с учениками с Тайной вечери в Гефсиманский сад. 1888

10. «Что есть истина?» Христос и Пилат. 1890
Однажды Ге работал в доме Толстых. Его то и дело отрывали: один с вопросом подойдет, другой за советом, третий просто поговорить. И всякий раз Николай Николаевич безропотно откладывал кисть. Наконец, Татьяна Львовна, она художница была, возмутилась — неужели люди не понимают, что Николай Николаевич работает! Николай Николаевич расстроился: