В. И. Ленин писал:

«Пессимизм, непротивленство, апелляция к „Духу“ есть идеология, неизбежно появляющаяся в такую эпоху, когда весь старый строй „переворотился“ и когда масса, воспитанная в этом старом строе, с молоком матери впитавшая в себя начала, привычки, традиции, верования этого строя, не видит и не может видеть, каков „укладывающийся“ новый строй, какие общественные силы и как именно его „укладывают“, какие общественные силы способны принести избавление от неисчислимых, особенно острых бедствий, свойственных эпохам „ломки“»[60].

В статье «О голоде» Лев Толстой писал, что только любовь спасает людей от всяких бедствий. «Любовь же не может ограничиваться словами, а всегда выражается делами». Сводя концы, Толстой вычитывал в Евангелии, как сделать народ счастливым — «отдать из двух кусков и из двух одежд голодному». Он предлагал угнетателю поделиться с угнетенным. Но он не умел петь «тонким голосом». Рассказывая об угнетателях, которые роскошествуют за счет угнетенных, он говорил без обиняков, очень громко.

«Московские ведомости» писали про эту статью, что она является «открытою пропагандой к ниспровержению всего существующего во всем мире социального и экономического строя… Пропаганда графа есть пропаганда самого крайнего, самого разнузданного социализма, пред которым бледнеет даже наша подпольная пропаганда».

Перед тем как отправиться работать на голоде, Толстой послал к Ге паломника-гимназиста, искателя истины. Николай Николаевич произнес перед гимназистом зажигательную проповедь о всеобщей любви. Гимназист задал обычный вопрос:

— Как полюбить злого человека?

Ге воскликнул:

— Юноша, нет злых людей, а есть только глупые!

И объяснил:

— Вот палачу внушили, что он казнит худых людей, он и не знает, что хороших тоже казнит. А ведь в нем есть добро. Он любит свою мать, жену, детей. Головы же рубит не по злобе, а по глупости. Судью тоже так воспитали, вбили ему в голову, что революционеры, посягающие на жизнь царя и на низвержение существующего строя, самые ужасные, злые, вредные люди, и он не по злобе на них, а по уважению к «законам», которые считает правильными, выносит смертные приговоры.

Гимназист спросил, замирая:

— А царь?

Ге отвечал радостно:

— И царь так же воспитан. Да ему еще вбили в глупую голову, что он должен заботиться о благе народа, а крамольники делают только вред государству и народу. Вот он и считает себя обязанным казнить их.

Гимназист обозлился.

Он не знал, что несколькими годами раньше, когда вспыхнули крестьянские волнения, Ге горячо защищал крестьян. В ответ на вопросы знакомых и соседей-помещиков, как это он заступается за бунтовщиков, Ге опять-таки толковал про любовь:

— Я люблю их, вот и заступаюсь. Мы любим друг друга…

О том, что он любит «глупого» исправника, «глупых» приставов, урядников, городовых, «глупых» офицеров Костромского полка, вызванного для подавления волнений, Ге не говорил.

В пору крестьянских волнений на Черниговщине Ге написал портреты-этюды двух мужиков — крестьян. Мужики с портретов Ге смотрят остро, тревожно. Особенно один, седобородый, прямо впивается глазами в зрителя. В глазах, на лицах мужиков страдание долгое, но не смирение. Терпеливое ожидание не согрело сердце, а раскалило.

Нет оснований прямо выводить крестьянские портреты Ге из крестьянских волнений. Однако по времени они совпадают точно. Хорошо было известно про вооруженный бунт в селе Некрасове, Глуховского уезда, подавленный воинской силой. Восемь человек арестовали, тринадцать пороли розгами. Дали по триста ударов.

Ге соглашался, когда его картины объясняли, как своеобразное отражение революционных и даже социалистических идей. Иногда он и сам их так объяснял. Но сохранились скупые сведения о спорах художника с молодыми революционерами, которых он пытался обратить в свою веру. Блестящий спорщик, Ге терпел поражения и сильно это переживал.

Нельзя упрекать Ге в том, что решение «проклятых» вопросов он искал не там, где следовало.

В. И. Ленин подчеркивал:

«Противоречия во взглядах Толстого — не противоречия его только личной мысли, а отражение тех в высшей степени сложных, противоречивых условий, социальных влияний, исторических традиций, которые определяли психологию различных классов и различных слоев русского общества в пореформенную, но дореволюционную эпоху»[61].

Николаю Николаевичу Ге ясно было, что нужно ломать существующие формы общественной жизни. Но он, верный старой притче, полагал, что ломать метлу надо только по прутику, что надо проповедью и личным примером переламывать к лучшему жизнь каждого человека, который оказался рядом, и заложить, таким образом, фундамент духовного объединения людей.

Он неустанно проповедовал. Его страсть к ораторству, умение спорить и искренняя вера в правоту учения сделали из него блистательного проповедника. Толстой ценил его и за это. Людям, приходившим в Ясную Поляну, Толстой намечал маршрут паломничества: конечным пунктом нередко оказывался хутор Плиски. Ге радовался (не без греховной гордости!), что обратил в толстовскую веру больше людей, чем сам Толстой[62].

Опережая Толстого, он в 1886 году принял решение отказаться от собственности. Он мечтал отдать землю крестьянам, «уйти куда-нибудь за Волгу» и там образовать толстовскую общину, начать новую жизнь[63]. Но была семья — жена, сын Петр, невестка, внуки, — они не хотели за Волгу, не хотели жить в общине, обедать из общей миски, а на ужин читать вслух Евангелие.

И хотя «человек дороже полотна», но было полотно — главное дело жизни. Можно было мужественно его отставить на время, но вовсе отставить полотно было невозможно. Когда Толстой навсегда ушел из Ясной Поляны, он и в Оптиной пустыни, за несколько дней до смерти, продолжал работать.

В марте 1886 года Ге писал сыну Петру: «Теперь, когда всякие сомнения устранены, — я понял, что человек только сам волен в том, что он понимает или не понимает, и что ни один человек в мире не может заставить другого понимать по-своему. Раз я это понял, я уже не могу строить свою жизнь, не принимая в основание этой истины. И вот, желая добра, мира, я пришел к такому решению, которое для меня стало обязательным. Когда я устраивал это материальное благосостояние, я всегда имел в виду прежде всего мать и вас, детей, а вместе с тем и себя. Теперь я понял и убедился, что мне лично этого не нужно. Следовательно, интересы матери по всей справедливости и разумности должны выступить и стать главным. Поэтому я делаю так — я сдаю непременно имение в аренду…»[64]

i_014.jpg

11. Голгофа. 1892

i_015.jpg

12. Портрет Н. И. Петрункевич, в замужестве Конисской. 1893

Тут же Николай Николаевич предупреждает, что жить будет в Плисках и оставляет за собой мастерскую и свою комнату.

В эти же дни он сдает дела по управлению соседским имением и — «теперь, как воробей, — свободен и счастлив».

Толстой в восторге: «Последнее письмо ваше доставило мне большую радость. Помогай вам бог, дорогой и милый друг, хорошенько отряхнуть весь прах с ног своих, выйдя из этого столь властного, пока в нем сидишь, и столь ничтожного, смешного, когда из него выйдешь, соблазна собственности. Впрочем, напрасно я и говорю это: я по себе знаю, что вернуться к этому нельзя, а только удивляешься, как мог я так портить свою жизнь. Никакой соблазн не нарушает так любви к людям, как этот. — И как хорошо и счастливо у вас сложилось: и Анна Петровна довольна, и Петруша, и дорогой Колечка — ужасно доволен, и вы довольнее всех. Главное, не вмешивайтесь, а вообразите себе, что это не ваше было хозяйство, а мое. Я очень рад…»

Личная жертва ровным счетом ничего не изменила. Правда, Николай Николаевич говорил с этих пор, что ничего своего не имеет, близкие его из милости кормят и одевают. Жили по-прежнему одной семьей, любились, ссорились и мирились; жили на доход с имения, управление которым, хотя и не очень охотно, взял на себя Петр Николаевич. Николай Николаевич объяснял окрестным крестьянам, что он теперь имеет меньше, чем они, но для крестьян ничего не изменилось. Он остался для них тем же чудаковатым и добрым барином, как и прежде. Анна Петровна смеялась, что вот Николай Николаевич опростился донельзя, чтобы от крестьян не отличаться, а крестьяне его все равно отличают. Тем более что сын, Петр Николаевич, на хуторе не поселился и наезжал редко, — возиться с навозом и молотилками все равно продолжал отец. Он только писал теперь отчеты сыну и если ездил в Петербург, в Киев или Ясную Поляну, то считалось, что не на свои деньги ездит, а на сыновьи.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: