Вот так он хочет теперь построить, обновить свою жизнь. «Человек дороже полотна» — надо бросить кисть: пришел мужик, зовет чинить печку, тяга в дымоходе пропала. «Религия горшка» — нечего сидеть за столом, покрытым хрустящей накрахмаленной скатертью, и ждать, поигрывая тяжелой серебряной ложкой, пока слуга принесет тебе суп: надо взять тарелку, самому пойти на кухню; еще лучше — устроиться там за одним столом с работниками, хлебать с ними суп из одной миски; так всего правильнее, коли не можешь посадить всех у накрахмаленной скатерти.
Ге просил свою приятельницу, пейзажистку Екатерину Федоровну Юнге, очень хорошую, добрую женщину, дочь графа Федора Толстого, известного художника и скульптора:
— Голубушка, дорогая, ну сделайте это хоть один раз, ну сделайте для меня, — подите и вымойте бедному человеку пол.
Катерина Федоровна смеялась — она очень любила Николая Николаевича со всеми его чудачествами.
А ведь говорили о бедняках, об их тяжелой жизни, о том, что надо им помогать. Но пол помыть — чудачество.
Ге думал: вот если бы каждый помыл другому пол, сложил печь, стряпал обед, сшил штаны… Еще лучше: если сложил печь, отложив работу над картиной; состряпал обед из последних запасом; не сшил — отдал свои штаны. Вот, если бы люди жили любовно, для других…
Здесь начинались непримиримые разногласия Ге с близкими.
Из Москвы, из Ясной Поляны присылали на хутор новые сочинения Толстого. В описках. На хуторе собирались родные, знакомые, жадно читали, переписывали. Но для них это было прекрасное чтение (Лев Толстой!) — не руководство к действию.
Невозможно судить Анну Петровну, сына Петрушу или еще кого-нибудь. Они были хорошие люди, хотели добра ближнему. Они были умные люди. И благоразумные. Они понимали, что учение Толстого неисполнимо. Отказаться от себя для другого — наверняка себе во вред и редко другому на пользу. О силах общественных, которые взялись бы перестроить жизнь, они не думали. Но они точно знали, что одному человеку перестроить жизнь не под силу.
Толстой отвечал: да, не под силу, но ради борьбы со злом в мире и в себе стóит отдать одну свою жизнь.
Это означало посадить в землю семячко и ухаживать за ростком, зная, что не доживешь до первых плодов, а может быть, и до первых листьев, — и делать это в уверенности, что когда-нибудь все поступят так же и превратят землю в цветущий сад.
Не всякому такое под силу. Да и какой смысл?.. Помытый пол затопчут. В новую печь по-прежнему ставят пустой чугунок.
Летом 1888 года Лев Николаевич Толстой, Мария Львовна, Николай Николаевич Ге, Павел Иванович Бирюков и Мария Александровна Шмидт, женщина той же веры, построили яснополянской вдове Анисье Копыловой новую избу, взамен сгоревшей. Это было дело дорогое, радостное. Строили надолго. Лев Николаевич придумал несгораемую крышу из соломенных щитов, вымоченных в глине. Через несколько лет изба опять сгорела.
За год в России сгорали тысячи изб. Надо было решить — строить ли в одиночку или с двумя-тремя единоверцами избу для каждой Анисьи или ждать счастливого завтра, когда общество построит избы сразу тысячам погорельцев.
Николай Николаевич считал, что должен строить избу Анисье.
Человек верующий — для него человек исполняющий.
— Раз теория хороша, — говорил он, — как же она может быть неприменима на практике? Как же это так: по теории надо помогать людям, а на практике не надо? По теории дважды два — четыре, а на практике — пять?
Люди, с которыми он спорил, говорили, что надо помогать другим, но неразумно отрекаться от себя, от своего. Есть такая хитрая формула: «Чтобы всем было хорошо…» Помогая, нужно точно определять необходимую меру добра. Николай Николаевич хотел так построить свою жизнь, чтобы постоянно и самоотреченно творить добро. Это было практически невыполнимо, а значит, неразумно. И не благоразумно. Николай Николаевич хотел построить свою жизнь из цепи неблагоразумных поступков. Ему надо было помешать, его надо было удержать. Люди всегда уверены, что любить ближнего — значит заставлять его жить по-своему.
Николай Николаевич удивлялся и огорчался: ему мешали жить по убеждениям и делать добро.
Он приезжал к дорогому Льву Николаевичу за поддержкой. Они читали вдвоем Евангелие от Матфея, главу 24-ю. В ней говорится, что царствие божие придет неожиданно, — надо каждую минуту жить праведно, быть готовым к нему.
Лев Николаевич рассказывал легенду про морского духа, который сам вынес упорному человеку драгоценную жемчужину.
Но морской дух не спешил возвращать жемчужину…
До царствия божия на Земле было далеко, а царствие человеческое становилось все страшнее. Николай Николаевич, как человек общественный, понимал это не хуже других. Особенно остро понимал и чувствовал бесчеловечность царствия человеческого.
В. И. Ленин писал:
«Толстой с огромной силой и искренностью бичевал господствующие классы, с великой наглядностью разоблачал внутреннюю ложь всех тех учреждений, при помощи которых держится современное общество: церковь, суд, милитаризм, „законный“ брак, буржуазную науку»[58].
Вряд ли с Ге, задушевным другом, Толстой только читал Евангелие от Матфея. Темы общественные неизбежно поднимались в их беседах. Они и Евангелие читали, пытаясь осознать темы общественные, решить сегодняшние вопросы.
В 1891 году Толстой после многих сомнений отправился помогать голодающим крестьянам. Голод был страшный. В. И. Ленин писал, что именно с 1891 года голодовки стали гигантскими по количеству жертв.
Толстой сомневался, потому что общественная деятельность противоречила букве учения. Надо было заниматься освобождением и обновлением своей души, отбросить суетность, то есть деятельность, терпеливо переносить зло жизни.
В рассказе «Свечка» Толстой писал: «Покорись беде, и беда покорится». Победил покорный мужик Петр Михеев, который не изводил зло злом, не ругал жестокого приказчика, а безропотно выполнял его волю и еще пел «тонким голосом»; на распорке сохи у Петра горела свечка и на ветру не гасла.
Составляя правила жизни, Толстой подавлял в себе деятеля, но жить, не действуя, так и не научился. Петь «тонким голосом» при встрече со злом так и не научился — с огромной силой и искренностью бичевал его, с великой наглядностью разоблачал.
В работу на голоде Толстой ушел с головой. Собирал пожертвования, покупал хлеб, устраивал столовые. Он чувствовал себя снова в осажденном Севастополе. Он говорил, что спокоен только тогда, когда что-нибудь делает для борьбы с бедой.
В письме к Ге он рассказывал о своих сомнениях:
«Не помню, написал ли вам, чтобы вы узнали, почем в ваших странах горох и почем можно купить сотни пудов. Мы живем здесь и устраиваем столовые, в которых кормятся голодные. Не упрекайте меня вдруг. Тут много не того, что должно быть, тут деньги от С. А. и жертвованные, тут отношения кормящих к кормимым, тут греха конца нет, но не могу жить дома, писать. Чувствую потребность участвовать, что-то делать. И знаю, что делаю не то, но не могу делать то, а не могу ничего не делать. Славы людской боюсь, и каждый час спрашиваю себя, не грешу ли этим, и стараюсь строго судить себя и делать перед богом и для бога».
Перед Ге оправдываться незачем. Он понял Толстого и тотчас поддержал.
Николай Николаевич младший взялся закупать для Толстого в Черниговской губернии хлеб и горох; за короткий срок отправил в голодные районы десятки вагонов. Лев Николаевич восхищался дорогим Колечкой, которого сам же учил ковырять клочок земли и терпеливо нести свой крест.
Николай Николаевич старший, давно сбежавший со столичного художественного «рынка», вдруг оказался среди участников аукциона в пользу голодающих. Он послал на аукцион портрет Некрасова[59]. Так Некрасов и после смерти вступился за голодных.
Колечка мотался по железнодорожным станциям, арендовал вагоны, нанимал грузчиков, следил за вороватыми весовщиками, совал взятки сторожам, усталый и грязный являлся раз в три дня на хутор. Николай Николаевич старший вынимал из кармана Евангелие — они сидели и беседовали любовно: нужно было объяснить себе, что делает Колечка перед богом и для бога.