У Добролюбова стихов немного. Первая книжка была совсем тоненькая, вторая не толще. Но между выходом в свет первой книжки и второй Добролюбов был занят созданием не стихов, а своей жизни. Года три тому назад он ушел из литературы, из университета, из Петербурга, от матери, одетый по-страннически, замолчавший и дикий. Говорят, что он долго жил в каком-то далеком монастыре, работал как послушник, носил вериги, хотя и не постригся. Через год он пришел в Петербург пешком, был у товарища. Товарищ говорил, что вел себя Добролюбов странно: сидел на полу, пел псалмы или молчал. На юродивого, впрочем, не походил, а так, молчал, не желая говорить. Денег у него не было, он питался милостыней. Спустя несколько дней он снова ушел, и где теперь, и вернется ли – неизвестно. Сдается мне, однако, что мы еще о нем услышим.
Добролюбов, конечно, столько же юродивый, сколько мы все. Он кричал, мучался, цеплялся за людей, которые, – думал он, и не ошибался – почти все мучаются, как он, и почти тем же, – но остался, как был, в одиночестве. И он углубил одиночество, создал для своей внутренней судьбы соответственную внешнюю судьбу – ушел в аскетизм. Если говорить проще и прямее, то будет так: люди нашего времени отчаиваются и гибнут, – иногда сознательно, иногда бессознательно, – потому что нельзя человеку жить без Бога. А Бога мы потеряли и не находим. Религии отречения, аскетизма, одиночества противится ваше углубившееся сознание, которое видит, что в природе человеческой, рядом с желанием Бога, лежит желание жизни, и мы хотим религии, которая бы оправдала, освятила, приняла жизнь. Религии не одиночества, а общенья, соединения многих – во имя единого. Но сознанье наше все-таки еще слабо, и потому мы, хотя и мучительно, хотим общенья, хотим высказать свое людям, создать святость, – не умеем слушать других, подать им знак вовремя, спасти их и себя. В Добролюбове несомненно, как во многих и многих теперь, жила смутная жажда этой новой, неизвестной и необходимой религии не отречения от жизни, а освящения и принятия ее, жажда свободного оправдания и плоти и духа равно – потому что всякий из нас – плоть и дух равно. Добролюбов не хотел свободы для одного духа или для одной плоти, как и мы не хотим. Ведь не хотим мы ни свободы духа – смерти, ни свободы плоти – животности. Вот слова Добролюбова:
Повторяю, не надо думать, что это «искусство» или что «не искусство».
Мы только смотрим со вниманием в душу человека, слабого, похожего на всех людей.
Далее, у Добролюбова идет путаница, надрыв бессилия, а потом опять искренняя мука, все одна:
Какая свобода «не свободна»? Конечно, та «превратная», которой он «не хочет», но в которой живет и умирает, что-то безумно любя. Вот это «что-то» и любовь к нему – слова не случайные, в них ужас одиночества. Он говорит дальше, и тут уж прямо крик:
Кто знал – не услышал крика и ничего ему не «сказал». Действительно была у Добролюбова, если не в сознании, то в муке, все возрастающая потребность слить в одно два начала человеческой природы – любовь к небу и любовь к земле. Оправдать дух плотью, оправдать плоть – духом. Добролюбов говорит вдруг просто, как ребенок:
Вот именно то, чего мы все хотим, теперь, как всегда, теперь более сознательно, чем всегда: освятить и мелочь. Нужна человеку святость, нужен Бог; но и «мелочь» мы любим нашим, Богом созданным, сердцем, и до ужаса надо нам ее освятить именно потому, что мы любим. Религия аскетизма и одиночества не освящает любимого нами, а говорит: «отрекись», или не отрекайся, по тогда знай, что это не святое, а «грех». И людям пока нет других путей: жить в Боге, но без жизни, или с жизнью, по в «грехе», то есть в великой муке и борьбе. Те, кто не выносят мучений, – стараются жить лучше совсем без Бога, без религии – в одной жизни. Но это против природы человеческой, тут опять одиночество, потому что единственное нужное нам неодиночество – только во имя Бога; а от только жизненного общения – всякий явно или тайно страдает. И люди гибнут, не умея создать то, чего одного они хотят, – религию соединения, слияния смерти с жизнью.
Послушаем еще Добролюбова. В нем мы.
Что это за странные слова! Кто может это понять? А между тем о крови и плоти говорилось людям много веков назад. Дан был завет освящать ее в глубоком любовном общении. Но люди, став одинокими, потеряли святость и вот умирают, потому что им нельзя жить без святости.
Как же, где искать ее? Не знаю, как, но знаю – где: не в одиночестве, а в единении.
Последние страницы книги Добролюбова говорят нам, что борьба в человеческой душе кончилась: Бог победил жизнь. Борьба происходила в одиночестве – и победил Бог одиночества, Бог аскетизма и отречения. В другой душе, может быть, победит жизнь; но обе эти победы – равно – поражение. Добролюбов боролся в пустыне, упал в одинокого Бога – и ушел:
«Простые» мысли, «вечный покой»… Где же крики и борьба? И руки, с отчаянием протянутые к людям?
Где гимны плоти и крови, святой плоти и крови? Тишина. Вечный покой. Вечное успенье. Смерть.
Он счастлив, скажут мне, он нашел, но не то, что искал. Нашел для себя. А мы, которые ищем, хотим ли мы такой правды? Хотим ли Божьей смерти? Нет, мы Бога хотим. Мы Бога любим. Нам надо Бога. Но и жизнь мы любим. Значит, и жить нам надо. Как же нам жить?
Современное искусство*
1903
Мы поехали на открытие выставки «Современного искусства».
И началось с того, что мы попали не туда. Как? Это и есть современное искусство? Казалось, что это все та же унылая, слякотная улица. Холодные, унылые залы, полуосвещенные. Унылые, серые дамы. Молчание. По стенам – страшные, серые картины. Мы не поверили, что мы там, куда ехали, – и были правы. Это была «французская выставка». Мы сбежали с темных лестниц, перешли по грязи в подъезд напротив. И вот, сразу – теплота, и ароматы, и ласковый, по светлый свет уютных огней. Как хорошо! Художники-устроители, настоящие современные художники, положили сюда живую душу, живую любовь к большой красоте. Они поняли, что место искусству не только на полотне или в мраморе (придешь, полюбуешься – и домой вернешься), по место ему и в жизни. Надо, чтобы красота сопровождала вас повсюду, чтобы она обнимала вас, когда вы встаете, ложитесь, работаете, одеваетесь, любите, мечтаете или обедаете. Надо сделать жизнь, которая прежде всего уродлива, – прежде всего прекрасной.