Алесь слушал парторга, смотрел на озеро; оно лежало перед ним таким же, каким он помнил его с детства. Едва виднелся противоположный берег с синей каемкой соснового леса — там через камыши и осоку протискивалась в озеро маленькая речушка Мускувица. Вправо и влево, насколько хватал глаз, бежали и вскидывались серебристые волны, а тут, у Долгого, где озеро кончалось, стояла серая, обомшелая мельница. С глухим шумом падала темноватая вода.
— Ну, а в чем же дело? — оторвавшись от своих дум, спросил Рудака Алесь.
— Тут, брат, причин много. Поживешь — увидишь! Э, да что там! — ожесточенно рубанул рукой по воздуху Рудак и тут же перевел разговор. — Смотри, вон, наверное, Якуб Панасович сидит.
Алесь посмотрел на берег, где стояла старая, разлапистая верба, и радостью затеплилось его сердце. Любимое местечко, где таскал он когда-то окуней, не пустовало — настороженно согнутая фигура в сером пиджаке неподвижно сидела над тремя воткнутыми в землю удочками. По рыжей, некогда зеленой шляпе и по тому, как из-за плеча вился сизоватый дымок табака, Алесь узнал Якуба Панасовича. Рудак замедлил шаг и, подавая Алесю знаки, попытался подойти незамеченным к старому учителю. Но Алесь не удержался и окликнул:
— Добрый день, Якуб Панасович!
— А? Что? — привстал от неожиданности Якуб Панасович и, заметив подходивших, рассмеялся. — Напугали вы меня... А ты откуда взялся? — Он по-отцовски обнял и поцеловал Алеся.
— Не знаете разве?
— Знаю, слыхал, но пока что от других.
— Под ваше руководство опять приехал, Якуб Панасович.
— Ну, эти шутки ты брось, из-под моего руководства ты вышел давно. Стало быть, строить будем?
— Строить! — твердо и уверенно ответил Алесь.
— Вот это дело!.. Да вы садитесь, а то рыбу мне перепугаете. Сами видите: рыбка в реке, а не в руке!
— Ну уж вы не прибедняйтесь, — сказал Алесь и присел с Рудаком вслед за Якубом Панасовичем, а тот снова уставился на свои удочки. Поплавок на одной из них начал выписывать мелкие точки и тире, словно оттуда, из глубины, что-то передавалось по азбуке Морзе. Якуб Панасович настороженно следил за поплавком, бросая короткие, отрывистые фразы:
— Кончил, значит...
— Как видите, Якуб Панасович.
— Будешь, значит, строить... да?
— Если помогать будете!
— Постой, постой, — сразу оживившись, старый учитель подсек и вытащил небольшого окунька. Дрожащими руками высвободил из проколотой губы рыбки крючок, захватив добычу в сложенные ладони, присмотрелся. Окунек трепыхался в руках Якуба Панасовича, и он осторожно пустил его в ведро с водою, потом посадил на крючок свежего червяка, поплевал на него и забросил на счастье.
От шоссе, со стороны Антонова луга, донесся гул. Слышно было, как просигналила грузовая машина, протрещали мотоциклы. Тарахтели по мосту колеса телег.
— А не пора ли и нам, Якуб Панасович? — напомнил Рудак, до этого молча наблюдавший за встречей учителя и ученика.
Старик, прищурив глаза, поглядел на Рудака и стал собирать удочки.
— Ничего не попишешь, надо идти... А жаль! Доброе у нас озеро, Алесь!.. Вон сколько хат сбежалось к нему со всех сторон — будто водички попить захотели... Что это разболтался я? — спохватился Гаманек. — Давняя привычка. — И, положив удочки на плечо, начал подниматься на высокий берег.
Несмотря на свои годы, Якуб Панасович выглядел бодро. Он быстро шагал по прибрежному песку, и Алесю, видевшему сбоку его обветренное лицо и седые волосы, казалось, что учитель нисколько не изменился. Гаманек всю жизнь казался ему таким. Он знал в селе всех, все знали его, и жизнь людей была его жизнью, их думы и заботы — его думами и заботами. Вот и теперь, едва они отошли от берега, учитель опять вернулся к своим мыслям:
— Значит, начинаем?
— Я как пионер: всегда готов! — улыбнулся Алесь, хотя на душе у него было далеко не так спокойно, как хотелось бы.
Уже были видны идущие к озеру со всех сторон люди. Цветные платки женщин и девушек плыли над толпой, придавая ей нарядный и праздничный вид.
— Это хорошо, что ты уверен в себе, сынок! — похвалил его Якуб Панасович. — Вон, гляди, идут люди... Думаешь, только попеть, потанцевать, голос да удаль свою показать? Нет, сынок, они думают больше о главном, — чтобы руки свои к делу приложить. Стройку начинаем большую, нелегкую.
За разговором они не заметили, как на резвом буланом жеребце, запряженном в красноватую линейку, к ним подкатил председатель колхоза Антон Самусевич. Тучный, мешковатый, он сидел, неловко растопырив ноги, и говорил лениво, будто каждое слово покупал по немалой цене, а отдавать приходится даром:
— И ты, товарищ Иванюта, приехал?.. Добро... Значит, скоро будете?.. А может, ты, товарищ Рудак, со мной?..
В глазах Захара Рудака едва приметно мелькнула искорка недовольства, но он сдержал себя; решив, что ему и в самом деле пора быть на месте, неторопливо взобрался на линейку.
— Не заставляйте и вы ждать! — крикнул он Якубу Панасовичу и Алесю.
Когда линейка укатила, старый учитель заговорил о том, что его беспокоило:
— Да... Все ж таки нету в нашем хозяйстве толку... Не умеем взять всего, что в руки дается! Вот этот Антон Самусевич на каждом шагу колхозникам кричит: «Кто из вас без хлеба сидит? Никто! А запамятовали, что при панах было? То-то!» Вот думай: оно и правильно и неправильно. Правда, что никто не голодает, но и в закромах не густо. На собраниях Самусевич распинается: «Я вам по полтора килограмма дал!» Не смотри, что он вроде мешка с картошкой, хвастаться и где надо поднажать умеет... Ну, верно, дал по полтора килограмма. А больше разве нельзя было? Как будто верно говорит Самусевич: хлеб, мол, наше богатство, как будто правильно действует — с поля не вылазит. Ну, а вперед он не глядит, плана у него нет, и больше всего боится, как бы чего не случилось... Вот, например, станция — ты думаешь, он вправду хочет, чтобы она строилась? Если и станет что-нибудь об этом мямлить, ты ему не верь... Ты лучше послушай, что будет говорить кладовщик Барковский, это как раз то самое, что Антон Самусевич думает.
— Я не понимаю одного, зачем тогда вы его держите? Почему молчит Рудак?
— И Рудак не молчит, и я не молчу, Алесь. Но прижать к стенке Самусевича не так-то просто, многим колхозникам он по душе пришелся. Некоторые из них рассуждают так: меньше скотины и птицы в колхозе, больше хлеба самим достанется...
Первое утро находился Алесь в селе, а жизнь, такая привлекательная, почти идиллическая внешне, уже начинала обнажать перед ним свои рытвины и ухабы.
Занятый этими мыслями, он не заметил, как очутился на школьном дворе. Открыв калитку, почувствовал что-то давно знакомое. Запах густых кустов мяты и крыжовника, окаймлявших забор, напомнил ему те дни, когда он здесь учился. Большой, заросший травой двор с физкультурной площадкой, на которой виднелась гимнастическая лестница и свисали с перекладин шесты, встретили его как знакомого. Нерушимая тишина стояла в сосновых стенах школы, завешанных географическими картами. Алесь вспомнил, как гудел этот класс во время перерывов, напоминая собой разрушенный улей.
— Это ты уже вернулся, Якуб? — донесся голос со двора, и Алесь узнал Веру Петровну, жену Гаманька.
— И не один, а с Алесем Иванютой! — с гордостью указал на своего ученика Якуб Панасович. — Инженер, не кто-нибудь!
— Может быть, позавтракаете?
— Не до еды теперь.
— Ну хоть кваску выпейте! — настаивала Вера Петровна.
— Это можно! — согласился Якуб Панасович, и с удовольствием он выпил кружку хлебного квасу и угостил Алеся.
— Так ты не задерживайся долго, — напомнила Вера Петровна, когда Гаманек с Алесем уже вышли за калитку.
— А это как придется, — усмехнулся Якуб Панасович. — Как дела наши пойдут! — И Алесь увидел перед собой все того же вечно озабоченного, энергичного учителя. Видимо, и Вера Петровна давно привыкла к непоседливости своего мужа.
Уже немало народу собралось на лугу, но люди все продолжали прибывать. На шоссе взбегали две песчаные дорожки. И хотя шли они с разных сторон, словно две русые косы, заплетенные у озера, но сходились вместе около села Долгого. Одна из них шла из Эглайне, другая — с хуторов Лукшты, и на обеих слышался говор и смех. А в праздничный шум, словно пытаясь разбить его единообразие, врывался звон костела, стоявшего на пригорке возле Лукштов.