Мы, газетчики, часто говорим:
— Первая публикация — это как первая любовь, трудно ее позабыть…
Моя первая публикация в газете, посвященная премьере в Театре имени Вахтангова, была напечатана в середине пятидесятых годов, а точнее, в пятьдесят пятом году; в ту пору я заканчивала вечерний факультет Полиграфического института, редакторское отделение, и понемногу начала сотрудничать в ежедневной московской газете, той самой, в которой продолжаю работать по сей день.
Сперва я давала коротенькие информации — в несколько строчек: открытие новой библиотеки, юбилей старого производственника, встреча знаменитой спортивной команды с московскими школьниками, выставка картин советских художников…
В те годы ответственным секретарем редакции был Евсей Евсеич Ефимов, которого в редакции все называли Еее, старый московский журналист, некогда работавший с Гиляровским, Амфитеатровым и с самим Власом Дорошевичем.
По сей день помнятся мне его всегда небрежно выбритые щеки, небольшие темно-коричневые глаза в коротких ресницах, скупая, нечастая улыбка, от которой мгновенно вдруг хорошело его лицо…
Евсей Евсеич был моим крестным отцом в журналистике.
Однажды, когда я в преддверии экзаменов долго не являлась в газету, он позвонил мне.
— Это еще что такое? — спросил он. — Почему тебя нет как нет?
— Как это нет как нет? — удивилась я. — Поверьте, я существую…
— Это я понимаю, — прервал он меня. — Что ты существо не астральное, а вполне реально существующее. Я спрашиваю, почему тебя не видать в редакции?
— Экзамены на носу, — ответила я.
— Если на твоем носу, то тебе и в самом деле следует торопиться, — сказал он. — А если на моем, то, поверь, успеешь…
Я представила себе длинный, хрящевитый нос Еее и не выдержала, рассмеялась.
— Теперь слушай сюда, — голос его звучал серьезно, и тени шутки не было в нем. — Сделай очерк о театральном художнике Громадине. Знаешь такого?
— Еще бы, — ответила я.
Аркадия Ильича Громадина я знаю, должно быть, с детства: он часто приходил к отцу, отец подыскивал для него альбомы с различными видами одежды, Аркадий Ильич ставил в Большом театре и Театре имени Станиславского и Немировича-Данченко классические оперы — «Кармен», «Князь Игорь», «Травиата». Дотошный, очень, как говорил мой отец, порядковый человек, привыкший во всем соблюдать абсолютную точность, он мог часами изучать покрой куртки испанского матадора или испортить груду бумаги, рисуя эскиз платья Виолетты, добиваясь того, чтобы каждая ленточка, каждый штрих был совершенно достоверным, соответствующим эпохе…
— Тогда тебе и карты в руки, — сказал Евсей Евсеич. — Валяй дозванивайся до Громадина, бери материал, состругай всю имеющуюся в наличности стружку, и чтобы через три дня очерк лежал у меня на столе. Даю двести десять строк, ни строчки больше.
Я уже знала, спорить с ним бесполезно. Он никогда, да и никому еще не уступил ни одной строчки.
— Хорошо, — сказала я.
Через три дня очерк, который я назвала выспренно и, по правде говоря, тривиально: «Путь к самому себе», лежал на столе Евсея Евсеича.
— Сколько строчек? — спросил он.
— Двести тринадцать, — ответила я.
— Заранее говорю: даже если они и гениальные, снимаю сразу три строчки…
Я все медлила, не уходила из его кабинета. Он вскинул на меня свои черные, живые глаза.
— А почему вы меня не похвалите? — спросила я.
— Хвалить? — удивился Еее. — За что же?
— Хотя бы за точность.
— Вот еще, — сказал он. — А ну, девочка, гуляй дальше.
— А очерк? — спросила я. — Когда же вы его прочтете?
— Когда останусь один, — ответил он.
Вечером, я только пришла из института, он позвонил мне.
— Все нормально, уложилось в сто сорок восемь строк…
— Как сто сорок восемь? — спросила я. — Вы же обещали двести десять?
— Я передумал. Хватит и ста сорока восьми, — ответил он.
В сердцах я бросила трубку и проплакала полночи.
Знал бы Евсей Евсеич, скольких трудов стоило мне добиться встречи с Громадиным!
Каким же он оказался несговорчивым, строптивым, капризным…
Сперва он не соглашался ни в какую принять меня, дескать, безумно устал, готовится ставить оперу современного композитора, невероятно тяжело, просто все ночи напролет не спит…
Потом наконец назначил мне свидание. Я только собралась пойти к нему, как он позвонил, отменил наше свидание, перенес его на утро. Утром я без звонка отправилась к нему, но он не принял меня, некая толстая дама, с обильно намазанным кремом лицом, стоя в дверях, объявила мне, что Аркадий Ильич никак не может встретиться со мной, масса неотложных дел…
В тот вечер отец спросил меня:
— Что с тобой?
— Ничего, — ответила я. — А что?
— Что-то ты кислая…
— Кислая? — повторила я. Слезы внезапно брызнули из моих глаз, но я постаралась побороть себя.
— Ничего, все в порядке…
Однако моего отца нелегко было обмануть.
Не успокоился, пока не выпытал у меня, что, в сущности, произошло.
— Только-то? — спросил, когда я кончила рассказывать, и, не говоря больше ни слова, снял трубку, набрал номер телефона. Благодаря своей феноменальной памяти отец никогда не записывал никаких адресов и телефонов, у него и вообще-то сроду не было ни одной записной книжки. Все сведения он хранил в своей голове.
— Аркадий Ильич, — услышала я спустя несколько секунд, — узнаете?
Отец помолчал немного, видимо слушая то, что говорил ему Громадин, потом заговорил снова:
— О наших делах, стало быть, мы еще поговорим, а покамест к вам имеет дело моя дочь. Помните ее? Настю?
Одним словом, примерно за полторы минуты все дело было улажено, спустя час я уже сидела в мастерской Громадина, сперва выслушивала его удивленные возгласы: «Да как же ты выросла! Да как же мне тебя не помнить! Да почему же ты сразу не сказала, что дочь самого Ипполита Петровича?»… Потом он начал рассказывать и говорил долго, без перерыва часа три, я едва успевала записывать его слова.
Спустя несколько дней Евсей Евсеич дал мне прочитать гранки.
— Глянь, как получилось…
И в самом деле, получилось, на мой взгляд, отменно. Евсей Евсеич вычеркнул все красивости, уснащавшие страницы моего очерка, — и «огромную мастерскую, в которой рождаются вдохновенные полотна», и «творческие замыслы, переполнявшие его могучее воображение творца-художника», и описания природы, все эти «весенние ручьи, шумевшие за окном мастерской», «косые, уходящие лучи солнца, вдруг осветившие и высветлившие самые потаенные уголки полотен» и тому подобную дребедень.
— Как? — спросил меня Евсей Евсеич, когда я кончила читать гранки.
— Хорошо, — ответила я.
— По-моему, тоже ничего, тем более что пришлось малость пшена отсыпать, а от этого вещь только выиграла, ты не находишь?
— Нахожу, — честно призналась я, хотя мне и было немного совестно, что в моем очерке я напозволяла себе столько «пшена», ненужных красивостей, которые только затрудняли чтение…
Кажется, Евсей Евсеич понимал все, что происходило в моей душе. Глаза его на миг улыбнулись, но лицо осталось серьезным, привычно деловитым.
— Как подпишешься?
— Если можно, так, — сказала я и написала на листе бумаги «Анастасия Медведева».
Евсей Евсеич взял свой красно-синий карандаш, который в редакции называли Братской могилой, и вычеркнул им Анастасия, оставил одну букву А.
— А. Медведева, поняла? Пока что хватит с тебя…
Утром, в воскресенье, я побежала в соседний киоск. Было очень рано, газет еще не привозили, и я простояла, наверно, не меньше часа, пока прибыла машина с газетами и пока киоскер разобрал их.
На четвертой полосе был напечатан очерк под названием «В мастерской художника».
Я подумала: «А ведь так лучше. Намного лучше…»
Было совестно вспомнить свое прошлое название — «Путь к самому себе». Что за сиропность!
Умница Еее, сумел дать ненавязчивый, тактичный и вполне подходящий к очерку заголовок…
Я купила десять номеров газеты, во всех экземплярах на четвертой полосе стоял мой очерк и темнели крупно напечатанные буквы: «А. МЕДВЕДЕВА».
В тот вечер я ехала к подруге и в метро увидела, как некий юноша читает мой очерк. Он стоял рядом со мной, я проследила за его глазами, они были устремлены на четвертую полосу.
Честное слово, я едва удержалась, чтобы не сказать:
«А ведь это я написала!»
А потом все постепенно забылось, и новые номера газет выходили один за другим, и никто уже не вспоминал о моем очерке, и только я иногда брала газету, успевшую немного пожелтеть, и снова искала свою фамилию и перечитывала наизусть известные слова.
За все последующие годы я написала много различных очерков, корреспонденции, репортажей, заметок, статей…
Иные были интересны, я получала множество писем, так, например, мой материал «Кукушка» привлек к себе внимание многих читателей.
Это был сухой, без лишних украшательств, деловито и четко написанный репортаж под рубрикой «Из зала суда».
Судились бывшие супруги из-за ребенка. Мать требовала, чтобы ребенок жил с ней, отец, наоборот, требовал, чтобы ребенок жил с ним и чтобы мать лишили родительских прав.
Вначале все симпатии были на стороне матери. Она была красивая, белокожая, светловолосая, скромно и спокойно державшаяся, стояла опустив глаза и говорила судье, пожилому, хмурому человеку, о том, что ей очень трудно без сына. Что она не представляет себе жизни, если он не будет с нею.
А бывший муж, маленького роста, узкоплечий, с изможденным, желтым лицом, — глядя на него, невольно думалось, что он, наверное, сильно болен, — утверждал, что все это ложь, что ребенок не нужен ей, что она уже много раз бросала его и уезжала то с одним мужиком, то с другим, не думая ни о ком…
Судья спросил его:
— Как же вы разрешали ей уехать? Она же была ваша жена?
— Наш брак давно уже распался, — ответил он. — Мы продолжали вести совместную жизнь только ради сына, потому что жаль было травмировать его…