И будущее его не обмануло. Уже спустя три года он защитил диссертацию, потом стал старшим научным сотрудником — старэнэсом, потом женился.

Женился по любви, зная, жена тоже любит его, это был его друг, самый верный, самый большой, и дочка радовала, удалась характером в него, была покладистой, жизнерадостной, обладала ровным, спокойным нравом. Жизнь шла по накатанной, в общем-то довольно гладкой колее, без особых препятствий и помех, желания сбывались, семья радовала, работа казалась всегда интересной, и все-таки, все-таки…

Порой думалось, по-настоящему счастлив он был только тогда, когда отец и мама были молоды, а ему исполнилось года четыре или, кажется, чуть больше, и они жили летом в Алексине на Оке и каждое утро все вместе ездили на речку купаться, отец сажал его на раму велосипеда, мама ехала рядом на другом велосипеде.

Как ярко врезался в память горячий, радостный мир летнего, ничем не замутненного дни, неторопливые волны Оки, чайки, пролетающие очень низко, почти касаясь крылом воды.

Уже никогда не дано познать то чувство удивительной легкости, когда все вокруг казалось созданным только для него одного — и вода, и обжигающий пятки темно-золотистый песок, и высокое, густо-синее небо.

Сидя на раме велосипеда, он поворачивал голову и тогда видел очень близко лицо отца, крупный, орехового цвета зрачок, негустые ресницы, смуглую, чуть пористую кожу, крутой подбородок, слегка коловшийся, если до него дотронуться. И он дотрагивался до подбородка отца, а отец глядел на дорогу, и они ехали дальше по мягкой, нежно оседавшей под колесами велосипеда, давно не знавшей дождя пыли.

Должно быть, это и было счастье, неосознанное и потому еще более ясно ощутимое.

Уже будучи взрослым, иной раз, когда он просыпался рано утром, перебирая мысленно события минувшего дня, внезапно оживал в памяти бабушкин голос.

Позднее он не уставал дивиться, что бы это значило, почему ни с того ни с сего вспомнилась бабушка, почему снова слышится ее голос, давно уже умолкший: «Ладушки, ладушки, где были? У бабушки. Что ели? Кашку. Что пили? Бражку».

Словно молния прорезала небо, разом все осветив, как живая представала бабушка, ясные серые глаза под густыми, короткими бровями, теплые руки, крепко державшие его ладошки, легонько постукивавшие их друг о друга в такт нехитрым словам песенки.

Помнится, однажды он спросил бабушку: «Что такое счастье?» Бабушка нисколько не удивилась его вопросу: «Счастье — это прежде всего отсутствие страданий».

Годы спустя ему все еще слышался негромкий ее голос, и, чем дольше жил, тем яснее становилась для него простая, доступная правда этих слов.

* * *

Рано утром Подходцев вышел в сад. Всю ночь лил дождь, лишь к утру перестал, но небо все еще хмурилось, низкие облака сгустились над садом, и все-таки какой чудесный, звенящий был воздух, какая кругом разлита нетронутая свежесть! Казалось, солнце бьется изо всех сил, стремясь вырваться на волю, и это близкое, но покамест еще скрытое в облаках тепло солнца радовало душу, вселяло надежду, что все будет хорошо, все образуется…

Он прошел по широкой, сладко хлюпающей под его ногами дорожке. Блаженно кружились перед глазами шмели и осы, предвестники близкого вёдра — последнего тепла осени.

Лайма, привольно бегавшая по саду, вдруг залаяла, остановилась неподалеку от калитки, приподняв ушастую голову.

Подходцев подошел к калитке, там вроде бы кто-то стоял. Он подошел ближе, увидел, женщина в мокром то ли от дождя, то ли от листьев, с которых стекали капли, плаще, на голове малиновая шелковая косынка. Яркий, необычайно назойливый цвет косынки напомнил Подходцеву что-то, давно позабытое. Он вгляделся, узнал. Это была Тая, Анастасия Эдуардовна, бывшая жена отца.

— Здравствуйте, — сказал Подходцев.

— Здравствуй, — тихо отозвалась она.

Подходцев взглянул на нее, тут же отвел глаза в сторону. Не хотелось, чтобы она прочитала в его глазах удивление. А дивиться было чему: как же она изменилась, постарела! Куда девались свежая упругость кожи, всегда казавшейся немного загорелой, задорные кудряшки на лбу, ямочки на тугих щеках…

Перед ним стояла немолодая и, должно быть, не очень здоровая женщина, измученные глаза ее смотрели на него отрешенно, рассеянно, некогда прелестный рот потерял свои четкие очертания, казался желчным, брюзгливым, волосы, уже не кудрявые, на вид сухие и жидкие, были гладко зачесаны назад.

— Что же вы здесь стоите? — спросил Подходцев. — Идемте в дом.

Пропустил ее, она пошла впереди него, слегка шаркая ногами в тяжелых, коричневых, на микропорке полуботинках, а ему вспомнилось, когда-то у нее была быстрая, словно бы летящая походка.

Она прошла на террасу, открыла дверь, огляделась вокруг:

— Все как было, ничего не изменилось…

Он снял с нее плащ, сказал:

— Сейчас поставлю чайник, напою вас чаем…

Вышел на кухню, потом вернулся на террасу, она сидела на диване, рядом примостилась Лайма, положив голову на ее колени.

— Узнала, — Анастасия Эдуардовна впервые за все эти минуты улыбнулась. — Я спросила, помнишь меня? А она, совсем как человек, закрыла глаза, дескать, конечно, помню…

Лайма открыла один глаз, лизнула ей руку.

— А Урс жив?

— Жив, что ему сделается.

Лицо Анастасии Эдуардовны снова стало серьезным:

— Как папа?

— В больнице.

— Я знаю. Как он сегодня?

— Состояние удовлетворительное, я вечером был на станции, звонил.

— Удовлетворительное, — повторила она.

Он спросил:

— Кто вам сказал насчет папы?

— Софья Васильевна.

— Кто? — переспросил он, вдруг вспомнил: Софья Васильевна — давняя знакомая мачехи, тощенькая крохотуля, почти карлица, однако всерьез считавшая себя неотразимой.

— Постойте, — начал он, — это та самая, у нее еще полотенце на голове?

— Да, — без улыбки подтвердила Анастасия Эдуардовна. — У бедняжки все волосы вылезли, вот она и носит полотенце, будто бы только-только с пляжа.

— Я с нею вчера виделся, но не узнал, — заметил Подходцев. — Мы вместе стояли в очереди к автомату.

— Я к ней заехала, — сказала Анастасия Эдуардовна.

— К ней?

В памяти разом возник давешний разговор этой самой Софьи Васильевны в телефонной будке.

Каждое слово дышало досадой и пренебрежением: «Явилась, не запылилась. Нужна она мне очень…»

— Постойте, — он оборвал себя. Все та же Софья Васильевна сказала: «Ей деваться некуда, вот ко мне и заявилась…»

— Что? — спросила мачеха. — Что ты хотел сказать?

— Да так, ничего особенного.

Подходцев поискал мысленно, что бы придумать. И, не найдя ничего, опять повторил:

— Я ее, представьте, не узнал.

— А меня бы ты узнал, если бы встретил?

Во взгляде Анастасии Эдуардовны он прочитал непритворный страх женщины, привыкшей всегда быть красивой.

— Я же узнал вас, когда вы давеча подошли к калитке, — сказал он.

— Как летит время, — задумчиво проговорила она. — Боже мой, как летит…

Помолчала немного, потом спросила:

— Ты знаешь, что я написала папе письмо?

— Нет, — солгал Подходцев. — Папа ничего не говорил.

— Он не ответил мне…

«Так вы же не написали обратного адреса», — хотел было сказать Подходцев, но вовремя спохватился, к чему выдавать отца, да и себя не след выставлять в дурном свете, ведь сам признался, что отец ничего не говорил о письме.

Она расценила его молчание по-своему:

— Наверное, папа не хочет меня видеть? Да? И ты это знаешь, но боишься меня обидеть, не бойся, выдержу, выкладывай все начистоту…

Она улыбалась, щурила глаза, но улыбка ее была деланной, Подходцев безошибочно чувствовал, ей решительно не хочется улыбаться и она насильно заставляет себя растягивать рот, щурить глаза…

— Я ничего от вас не скрываю, — сказал он. — Папа ничего не говорил мне.

Она пожала плечами. Было непонятно, верит ли она ему или сомневается. Впрочем, подумал Подходцев, не все ли равно: верит — не верит, пусть как хочет, ничего от этого не изменится…

Она спросила, не спуская с него хмурых, посуровевших глаз:

— А ты, поди, не ожидал, что вернусь? Думал, наверно, теперь уже все, никогда больше не увидимся, и обрадовался сверх меры?

— Неправда, — спокойно возразил Подходцев, с трудом подавляя привычное чувство недоброжелательности к этой женщине, всегда им нелюбимой. И в то же время не мог не признать, такая вот прямота была ему по душе. Он был сторонник нелицеприятного откровенного разговора между людьми, знающими, что они не любят друг друга и никогда не полюбят. Ведь прямота, открытость, полное отсутствие какого бы то ни было лицедейства лучше любого притворства.

— Папа все эти годы ждал вас.

Он не хотел говорить этого и все же сказал, вспомнив в этот момент лицо отца тогда, когда отец получил спустя годы ее письмо.

Она оживилась, обрадовалась, значит, о ней думали, ее ждали, ей суждено быть любимой, желанной, а стало быть, никто от нее не отвернется, никто не захочет, чтобы она покинула дом, который привыкла считать своим.

Положила руку на его ладонь, на порозовевших щеках запорхали ямочки, она вся лучилась от радости, и он, глядя на нее, думал о том, как странно все складывается в жизни, вот перед ним женщина, далеко не молодая, уже успевшая не только постареть, но и основательно подурнеть, а все еще, наверное, мнит себя хорошенькой, отсюда эти ужимки, улыбки, жеманство былых времен, которое сквозит в каждом ее движении, в каждом взгляде.

Он внес чайник, поставил на стол, нарезал хлеб, положил в масленку свежее масло, вынул из шкафчика вазочку с вишневым вареньем.

— Прошу, — сказал.

— Что ж ты сам хозяйничаешь, когда я здесь? — спросила она.

— Давайте, я не спорю, — ответил он. Она налила чай в чашки, пододвинула Подходцеву хлеб и масло, стала отхлебывать чай быстрыми глотками, откусывая по кусочку от хлеба с маслом.

«Однако, — мысленно усмехнулся Подходцев. — Аппетит у нее отменный, несмотря ни на что…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: