— Что касается мнимой гибели Афанасьева, — сказал он растягивая слова, — то здесь игра чистая. Советская комиссия, обследовавшая подготовленные нами остатки самолета, поверила, что Афанасьев спустился на парашюте у немцев. Русские еще ищут, но они ничего не найдут. Ваше здоровье!

Они чокнулись и выпили. Бледные щеки Картрайта стали еще бледнее, глаза сузились.

— Кислое наше дело, — заговорил майор после непродолжительного молчания. — У Стивенса тоже нет полномочий, он действует на свой риск. В случае чего — он и в ответе, а не мы. Если будут осложнения — сошлемся на приказ полковника. Иначе нам не сдобровать. Если наш трюк откроется, будет скандал! Ведь в армии считают русских героями. И они правы.

Картрайт рассмеялся.

— Но ведь об этом никто не узнает!

Джекобс стукнул кулаком по красному сукну: тонко задребезжали рюмки.

— Надеюсь!.. Разумеется, скоро все пойдет иначе, нам развяжут руки. Но хватит. Идемте завтракать, я проголодался.

Офицеры вышли, сели в автомобиль. Машина покатила по дороге, по которой четверть часа назад увезли Афанасьева…

Глава III

Восемь месяцев — небольшой срок для живущих на свободе. Восемь месяцев бесконечно растягиваются для заключенного, ничего не видящего кроме своей тюрьмы.

Прошло двести сорок не отличимых друг от друга дней. За это долгое время ничего не изменилось в жизни Афанасьева. О нем забыли. Его лишили не только свободы, у него отняли имя, национальность и родной язык. Никто больше не произносил фамилии «Афанасьев», никто не обращался к нему по-русски.

В картотеке концлагеря, в его личной карточке, значилось: «№ 823. Без срока. Парчевский Станислав, поляк, уроженец Варшавы, 23 года. Немецкий шпион».

Картрайт не обманул и не преувеличил. Как гражданин Афанасьев перестал существовать.

Связь с внешним миром прервалась. Высокий глухой забор, затянутый по верху колючей проволокой, ограничивал кругозор заключенных, позволял им видеть кусок неба да верхушки деревьев окрестного леса. Забор словно замыкал круг молчания, не пропускал ничего ни извне, ни изнутри. Что происходит снаружи в большом мире свободных людей, гремят ли там пушки, или война закончилась, — никто из арестантов не знал. Газеты сюда не приходили, радио не было, книг не давали.

— Имей в виду, парень! — сказали Афанасьеву в конторе в день его прибытия. — Здесь не пансион для благородных девиц! Веди себя смирно, не то расплатишься своей шкурой. И брось дурацкие бредни о том, что ты русский! Все здешние мошенники выдают себя за кого-то другого… Не вздумай бежать, если дорога жизнь! Запомни все это и ступай…

Афанасьев прилежно изучал английский язык, пока жил на свободе. В этом ему помогали американские офицеры. Он понимал чужую речь, если говорили медленно, и он понял смысл «напутствия», подкрепленного выразительными жестами. Оставшееся неясным подсказала жизнь, он скоро убедился, что услышанное в конторе не было пустой угрозой.

Решение бежать и пробраться к своим зародилось у Афанасьева еще в кабинете майора. Бежать! Единственный доступный способ борьбы и спасения, единственная цель, ради достижения которой нужно перетерпеть все.

Вырваться из лагеря, вернуться на Родину, разоблачить действия американской разведки — казалось Афанасьеву таким же долгом, как выполнение боевого приказа. Этого требовали присяга и честь офицера.

Без вести пропавший i_004.png

Стремление к намеченной цели полностью руководило поступками Афанасьева, заставляло его сдерживать негодование, скрывать ненависть, подавлять протест. Сознавая, что открытое возмущение повредит ему, лишит даже малого шанса на возврат свободы, он заглушал в себе проявления оскорбленного человеческого достоинства. Это было тяжко. Человек не хотел быть номером, Афанасьев — Парчевским. Никогда прежде не думалось, что он способен переносить грубые окрики, а иногда и побои надсмотрщика. Но он их переносил, казалось, смиренно и безропотно. Особенно досаждал Афанасьеву надсмотрщик Гаррис, прозванный заключенными «злой собакой». Этот коренастый, плотно сколоченный человек, с лицом, напоминающим нашего далекого предка-питекантропа, отличался тупостью и злостью. Издеваться над беззащитными людьми было его любимой забавой. Гаррис не упускал случая оскорбить или ударить Афанасьева, если находил хоть малейшую причину. А найти такую причину ему ничего не стоило.

Без вести пропавший i_005.png

Порой Афанасьев впадал в отчаяние. Казалось, что терпеть дальше нельзя, что сносить подобную жизнь, значит быть трусом. В такие моменты, желание бежать немедленно, очертя голову подставить себя под пули, настойчиво овладевало им. Но даже в моменты душевной депрессии не оставляло сомнение: так ли уже все нетерпимо, что надо бессмысленно умереть? Не лучше ли терпеть и, хоть таким образом, бороться, бороться за самое драгоценное — за жизнь. Неоправданный риск и смерть от пули надсмотрщика — не смахивает ли это на самоубийство? Самоубийство? Нет, только не это! Самоубийства Афанасьев не признавал. Дисциплина, привитая в комсомоле и воспитанная армией, сдерживала его в трудные минуты.

— Нет, — твердил он себе, — только не так. Я рискну, не побоюсь пули, когда буду уверен в успехе. Нельзя считаться с настроением. Терпеть и терпеть до поры! Я обязан сохранить жизнь, должен вернуться и сообщить о том, что узнал. Когда-нибудь вырвусь отсюда!

Упадочническое настроение проходило, и Николай стыдился проявленной слабости. Он хотел жить, снова надеялся на спасение. Хлебал мутную похлебку, жевал черствый хлеб, безропотно сносил брань, отзывался на унизительную кличку.

Прошлое подчас казалось нереальным, подобным слышанной в детстве сказке. Как сказка, запомнившаяся с детства, все минувшее врезалось в память, и часто во время работы, за едой и даже во сне звук, запах, какое-либо слово вызывали дорогие образы и воспоминания.

Дома в Советском Союзе… Далекой и прекрасной казалась Родина. Там остались мать и маленькая сестренка. Поверили ли они в его гибель?.. А Тоня? Она не забыла, конечно нет! Жених пропал без вести… Да пропал… но не умер. Она надеется… ждет. На Родине друзья, его боевые товарищи. Там великие стройки, там небо и лес совсем иные, там по ночам поют родные русские соловьи. Нельзя умереть, немыслимо! Жизнь так хороша… там на Родине…

В дерзких мечтах Афанасьев давно видел себя летчиком-испытателем новых машин. Стать таким, как Чкалов, — это заветное желание он бережно пронес через всю войну. Летать на реактивном самолете — вот чего он хотел и достиг бы этого, если бы в тот проклятый день случай не привел его к «союзникам»… Мечты, ах мечты! — их не прогонишь даже в тюрьме. Беспосадочный перелет вокруг земного шара… Смелая захватывающая мысль! Старт в Москве на восток, финиш в Москве — с запада. Разве то была фантазия? И все оборвалось, точно лента кинематографа. Картина не досмотрена…

Вечерами, запертый в темном вонючем бараке, Николай пробирался к окошку, выходящему на восток. Подолгу глядел в темноту. Его губы шевелились: он читал стихи Маяковского, Пушкина, Лермонтова… Слова родного языка, произносимые мысленно, иногда шепотом, звучали новой неизъяснимой прелестью. «Отворите мне темницу, дайте мне сиянье дня…» Жить! Увидеть снова родные поля, реки и леса, посмотреть в синие ласковые глаза Тони, обнять мать и сестренку… Но, чтобы жить, надо бороться. И к этой грядущей борьбе Афанасьев готовил себя, тренируя волю, словно спортсмен перед соревнованием.

Страшнее наказаний и плохой пищи была невозможность полезно трудиться. В лагере заключенных заставляли работать, но то был издевательский труд, похожий на пытку. Их принуждали перевозить землю с места на место, рыть ямы и вновь их засыпать. Даже уборка лагеря велась нарочито беспорядочно: выполненная работа всегда переделывалась.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: