– И сколько времени тебя дома не было?
– Два года и шесть месяцев, – посчитал дядя Илья.
– А победу где встретил?
– В госпитале, в Ленинграде. Помню, баба идет, толстенная, в дверь только боком проходит. Под кублуками паркет прогибается. А она пробовала еду нашу, годится или нет. Наши ржут: “Опробовалась!” Это к слову... А победу – в госпитале... Вообще земля слухом полнится: еще победы нет, а слух уже был, что с Америкой вражда идет... А с победой так было: ночью проснулся – гул идет. “Чо такое?” – спрашиваю спросонья. А мне: “Кричи ура – победа!” А назавтра Сталин говорил. Немного сказал – поздравил всех. И всем выдали – по чекушке вина, бутылку минеральной воды, бутылку пива. Я пива отпил. А больше не хотел почему-то. А днем народ пошел к больнице, а там загородка – как пики. И вдоль загородки побежали все... К нам... Поздравляют... Что было! Пла... плачут все... – говорит дядя Илья срывающимся голосом, вскакивает, уходит, гремит умывальником, вытирает лицо. Возвращается. Отрывисто бросает: – Извини.
Молчим.
– А что потом?
– Потом домой. Посчитали, комиссовали, выдали деньги, посадили опеть в теляч-чий вагон, и поехали, только не через Москву, а северной дорогой, через Пермь мы выехали. Приехали в ноябре, двадцать восьмого числа домой попал. На самолете. Не ждали особо – телеграммы не давал. Что жив, знали. Писал. До Сумарокова на самолете долетели, до Мирного на конях. А от Мирного пешком. Все кони в Арвамке, даже водовозные, сено возят. Пешком пошли. И только я в избу зашел – мне фуфайку не дали снять, – все бегут, все целуются. Я утром поднялся – веришь, нет: весь в пузырях!
Разговоривать его особо не надо, лишь заведется, как веревочкой, и с первых слов о рыбалке-охоте-старине пошел: хлестко, естественно, на ходу где присочиняя, где рассказы уже его стариков приплетая. Да так складно! И видно, что все уже давно спуталось в голове – что с ним было, что с отцом его, а картина оттого еще крепче и чем дальше вдаль, тем седее.
2
Весной все пространство к устью Бахты от бывшего промхозного огорода залито, и там ставят сети. Стоят пушальни одна за другой, и хозяева проверяют их на ветках, в тумане особенно выразительно склоняясь и выпутывая сигов. Почему-то рыбы сиговой породы, что сам сиг, что селедка, что омуль, пахнут свежим огурцом. Наверное, потому же, что и большие грызуны, ондатра или тарбаган, – кофеем.
Что-то есть замечательное в этих сетях, стоящих почти у дома, в ветке, лежащей вверх дном на берегу и вслед за падающей водой сползающей вниз. С какой животворной быстротой, едва отступил лед, отвоевывает человек свою рыбацкую границу, продолжается в природу! Так же и осенью, едва намерзнет притор, выползает на него с налимьими удочками, и что-то многовековое есть в этом исконном подчинении природе, какая-то могучая воля, роднящая людей со всем негордым живым царством, да так крепко и властно, что вот уже и дядя Илья кажется не маленьким старичком, а ее, природы, великим исполнителем. И если забыть, что болят глаз и руки, то какое это великое его счастье – на залитом солнцем просторе не спеша проверить сеть, вытащить гулко отвечающую на каждый стук ветку и принести свежих сижков в по-весеннему сумрачное и сжавшееся жилье.
Так же повально все ловят и лес, – кто на чем: кто на ветке, кто на моторе, – и то и дело среди льдов и бревен взревывает двигатель, хвативший льдины, и безмоторный остяк, вертко лавируя на ветке меж ледяного мусора, забивает топориком в кедровое бревно проволочную скобку.
Казалось, испокон веков несет этот лес, но несет по-разному. Во времена повальных рубок перло, особенно с Ангары, прорву упущенного леса, и им питался весь Енисей, а в заливе весь берег представлял собой пепельное нагромождение. Теперь все меньше такого леса, кончилась кормушка, правда, некоторое время ловили старые бревна, которые особо большой водой снимало с берегов. Нынче вода была малая и поселок вовсе без дров остался, поэтому валят на деляне. На реке теперь, как и в прежние времена, ловят не леспромхозные баланы, а больше подмытые и рухнувшие лесины. В такой здоровой лесине кубатура, как в нескольких баланах, но надо сразу на плаву опиливать корневатый комель, и я всегда таскаю с собой “Дружбу”. Здоровенную листвень опилить не так просто, по уже глубокому резу она начинает гулять на недопиленной перемычке, и болтающийся корень пытается вплыть и зажать шину. Есть что-то в этой вихляющейся стихии, когда стоишь, одна нога в лодке, другая опирается на бок тридцатиметрового бревна, орет пила, и летят брызги, и все мокрое и блестит, а мимо несется заваленный льдом берег, и надо не притопить карбюратор, чтобы не угробить пилу гидроударом, и поскорее притащить бревно к кустам.
В бревно забивают плотницкую скобу и тащат его на веревке к берегу или к плоту. В больших поселках мужики помеханизированней, поизобретательней – вместо скоб у них специальные чекира, и я тоже сварил пару чекиров, оказавшихся на редкость удобной штукой. Люблю боевой вид лодки, когда собираешься за лесом, когда в ней по ветровое стекло – свернутые пружинистыми и топырливыми кольцами троса, неудобные, дыбящиеся, ведро со скобами, пила, лом, багор и так все завалено, что непонятно, куда самому деться.
Ищешь место, где набило много леса, выдергиваешь из гущи бревен, из гущи кустов, а те пружинят, не пускают, и зло берет, что вроде хилая талина, а такая силища, что если заклинит балан, то мотором рвешь что есть силы, взбуравливаешь желтую воду, а толку нет, и только водит тебя туда-сюда, как на резине.
Раз тащился мой плот по затишку вдоль берега, а я, заехав ниже, ловил и таскал к берегу здоровые листвени и елки с комлями, пока не встретил своего товарища – Игоря. Попили из термоса чаю у бережка, и за разговором я все поглядывал на реку и удивлялся: почему мой плот не несет? Оказалось, прозевал, пока говорили – спиной к Енисею сидел. Хорошо, что Игорь по дороге в деревню поймал и привязал плот.
На редкость крепко берется плот тросом. Заделываешь первое бревно получше, обворачиваешь тросом и пробиваешь парой скобок. Скобы эти – не большие, плотницкие, а что-то вроде галочки из проволоки-шестерки или восьмерки, и вот ими и пробиваешь трос, причем до конца каждую третью, или, допустим, пятую заколачиваешь, а остальные не до конца, и трос в них гуляет.
Главное – начало. Одно, два, три бревна, десять – и уже ходят они послушно на тросу, крепко держит их стальная пружинистая натяжка. Бывает трос грубый, замятый, с изгибом нерасправляемой волной, но и эта волна все равно держит, не дает слабины всей конструкции. Баланы трутся друг о друга, все поскрипывает, и вроде бы хило – трос тоньше мизинца да скобки из проволоки, но какая связка! Бревна поблескивают, где бочина в красной коре, где голая, сосна – сливочно-желтая, у листвени под корой малиновые лохмотья. Все больше лесу набирается, досок сверху накидаешь и уже ходишь спокойно по ним, а когда большой плот – это уже целый дом. Наедешь лодкой и толкаешь, подрабатываешь мотором. Важно причалить куда надо и чтоб мотор не заглох в нужный момент, а то пронесет деревню и пропала работа, вверх такую махину не выпрешь.
Еще беда – север: пойдет вал и плот разобьет, и вот пробиваешь еще вторым тросом, плот ходит ходуном, все сильнее плещет волна, летят брызги, и тугой встречный север тормозит и парусит плот. Если вал разойдется по-серьезному, ставишь в речку или под коргу на отстой и ждешь, пока ветер потихнет. А рожу жжет зверским солнцем, руки черные, во рту вкус черемши, все знакомое, настоящее, и знаешь, что лучше не будет.
Плоты заводят на залитый водой аэродром, привязывают к промхозному забору, и тут начинаются заботы, потому что хоть и знают старики, что народ уже плоты тащит и одна страда другую подпирает, но сети не снимают.
Непросто завести плот с Енисея на аэродром: нужно очень точно попасть между коргой и камнями, рассчитав и свою скорость, и скорость течения. Но вот уже зашел в гавань, и, хоть тянет еще встречь через тальники с озер и Бахты, уже легче.