Для нас, заключенных социалистов, эта неопределенность правового положения осложнялась еще особыми моментами. В предыдущей главе читатель видел, как неожиданное восстание кронштадтских матросов внезапно поставило под угрозу расстрела людей, зачастую повинных лишь в том, что некогда они боролись с царизмом под знаменем одной из социалистических партий, или даже в том, что они как-нибудь лично были связаны с социалистами и неудачно попали под руку ЧК при одной из организуемых ею облав. Это было в марте. И тогда же Ленин, в речи, произнесенной на съезде РКП, не постеснялся -- без тени доказательств! -- публично назвать профессора Рожкова и меня как якобы организаторов Кронштадтского восстания. А уже в начале апреля председатель петроградской ЧК Семенов официально объявил нам всем, что мы вообще ни в чем не обвиняемся, а просто подвергнуты изоляции. Добавлю, что через пару месяцев профессор Рожков был освобожден по предписанию того же Ленина, который только что готов был послать его на расстрел!

   Но что значит "изоляция"? От неожиданного предъявления совершенно новых или, наоборот, совершенно старых обвинений изоляция не гарантирует: это лучше всего доказывается процессом вождей партии эсеров, которые после двух и более лет изоляции, по капризу политических расчетов большевистского правительства, были преданы суду революционного трибунала и жизнь которых была таким образом совершенно неожиданно вновь поставлена на карту. Изоляция сводится в конце концов лишь к тому, что срок заключения становится совершенно неопределенным, выход на свободу -- проблематичным, подчинение всех интересов живой личности произволу ЧК -- особенно бьющим в глаза. Все это вызывает крайнее нервное напряжение, у более экспансивных людей рождает чувство тревожного ожидания какого-нибудь неожиданного оборота событий, который разрубит гордиев узел, и прямо толкает на резкие и острые формы борьбы, лишь бы как-нибудь прорвать цепкие тенета произвола. Нужно много хладнокровия, чтобы сохранить спокойствие в таких условиях, а ведь не надо забывать, что речь идет часто о людях, нервы которых уже издерганы долгими годами каторги, тюрьмы, ссылки и эмиграции. Немудрено, что то и дело возникают проекты голодовок, самоубийства или каких-либо бурных форм протеста И когда струны перенапрягаются, это внутреннее кипение находит себе выход в той или иной форме тюремной драмы: голодовки, самосожжения, отказы в повиновении стали обычными явлениями в "социалистических" камерах и коридорах большевистских тюрем. У нас в ДПЗ тоже не раз ставился на очередь вопрос о голодовке, но до поры до времени удавалось уговорить товарищей не спешить ставить на карту свою жизнь и здоровье. Некоторые анархисты, впрочем, объявляли голодовку, и иногда не без успеха: кое-кто из них был выпущен на волю.

   Атмосфера нервного напряжения усиливается в большевистской тюрьме еще одним обстоятельством: крайнею неустойчивостью самого тюремного режима. Не говоря уже о существенных различиях режима в различных тюрьмах, и в одной и той же тюрьме режим непрерывно меняется -- по произволу администрации и ЧК, соответственно общим политическим веяниям, в зависимости от интенсивности борьбы заключенных и отклика, который эта борьба может встретить вне тюрьмы, и т. д. и т. п.

   Наш "идеальный" режим в ДПЗ также длился недолго. Уже через месяц началось постепенное отнятие тех льгот, которыми мы пользовались, и притом без всякого повода с нашей стороны. Началось с того, что неожиданно запретили приходить к нам на лекции женщинам. Потом объявили, что камеры будут закрываться в семь часов вечера. В начале июня нас внезапно и без объяснения причин лишили свиданий на две недели, -- как оказалось впоследствии, в связи с происходившими в это время в Петрограде рабочими волнениями. Однажды ночью, когда все мы спали, была унесена наша железная печка. Это был серьезный удар ввиду отвратительности того кипятка, который мы получали из казенной кухни. Наши рабочие сейчас же нашли выход, соорудив из валявшихся на дворе обрезков железа крохотные печурки, которые ставились на окно и топились щепочками. Но через некоторое время при ночном обыске и эти печурки были отобраны. После длинного ряда разнообразнейших придирок был положен конец нашей главной вольности: в начале июля наши камеры вообще перестали открывать по утрам, и мы очутились на общем положении, видясь друг с другом только на прогулке да приходя друг к другу в гости попустительством надзирателей втайне от начальства.

   Понятно, как нервировало товарищей это немотивированное ухудшение режима. Заявления в ЧК и личные переговоры с приезжавшим Семеновым и другими чекистами ни к чему не приводили: они отделывались неопределенными обещаниями. Голодовка грозила вспыхнуть каждый день, и только сознание крайне неблагоприятной обстановки заставляло воздержаться от нее: события, разыгравшиеся в конце апреля в Бутырской тюрьме, говорили об этой обстановке весьма красноречиво. Здесь тоже режим был "идеальный", и специальное описание "социалистического коридора" было во славу и честь большевистского правительства помещено в русских и заграничных коммунистических газетах. Это не помешало тому, что в одну прекрасную ночь на коридор нагрянуло несколько сот чекистов-красноармейцев, и заключенные, поднятые с коек, были развезены по провинциальным тюрьмам, где большинству из них пришлось сидеть в самых тяжелых условиях. При этом сопротивлявшиеся были избиты. Петроградские чекисты также грозили развозом в провинциальные тюрьмы при малейшей попытке протеста против ухудшения режима, и, к сожалению, общая обстановка была в данный момент такова, что казалось, они смогут привести в исполнение свою угрозу."

   Есть еще одна особенность в большевистской тюрьме, делающая пребывание в ней невыносимо тяжелым. Это -- то, что перед глазами у вас всегда есть несколько человек обреченных: вы живете, встречаетесь в коридорах и на прогулке с людьми, которые не сегодня завтра будут расстреляны; вы слышите и видите, как этих несчастных уводят, читаете безумную тревогу, страх в их глазах и при этом все время сознаете, что вы безвластны, бессильны предотвратить этот ужас, надвигающийся с холодною размеренностью и неумолимостью машины.

   И быть может, самое ужасное -- это именно та будничная обстановка, в которой происходит это массовое убийство людей, получившее характер бытового явления. Все попытки изобразить большевистский террор в его наиболее кричащих, безобразных проявлениях, в его эксцессах, возбуждающих омерзение и отвращение, в его уродствах только ослабляют то удручающее впечатление бездушного механизма, мимоходом давящего сотни людей, какое он производит в своем, если можно так выразиться, "нормальном" виде.

   Вот несколько мелких штрихов, врезавшихся мне в память еще со времени сидения моего в Бутырках в 1919 году.

   По двору гуляет молодой человек, латыш, с наглой физиономией, с копной длинных, до плеч, русых волос.

   Он со всеми заговаривает, шутит, смеется -- и ему отвечают, не смеют не отвечать. Ежедневно он в новом костюме: сегодня в матросской форме, завтра -- в судейском вицмундире, послезавтра -- в тужурке инженера. Откуда у него такое обилие костюмов? Он сам охотно рассказывает: это он снял с тех, кого расстреливал. То был чекист, временно угодивший в Бутырки, где играет роль шпиона и доносчика. Фамилия его -- Лейта; так, по крайней мере, он назывался в тюрьме. Выйдя на волю, я как-то встретил его на улице -- на Кузнецком Мосту -- в компании молодых людей и девиц, хотя он продолжал "сидеть в тюрьме". Приезжавшие в тюрьму чекисты, не стесняясь, беседовали с ним на дворе, давали ему деньги и т. д. Официально Лейта был сам приговорен к расстрелу за какие-то злоупотребления. Когда я его иидел в тюрьме, со времени этого "приговора" прошел уже год!

   Вот другая картинка В пять часов дня приезжает знаменитый "комиссар смерти" Иванов. При въезде хорошо знакомого автомобиля на тюремный двор приговоренных к расстрелу начинает бить мелкая дрожь. За кем приехали? Чья очередь? Оказывается -- за крупным "спекулянтом" В. Но он бросается на койку. Он заявляет, что болен, не может идти. Он хочет отсрочки хоть на день в смутной надежде, что, может быть, как-нибудь удастся выпутаться. Но красноармеец-чекист, которому некогда ждать, закатывает ему две оплеухи, и обреченный встает, одевается и идет за своими палачами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: