Удары гулко разносились по квартире. Конечно, соседям это было неприятно. Но они понимали, что дверь в конце концов взломать недолго, можно немного потерпеть, и шум прекратится.
Надю и на следствии, а с особой тщательностью в суде спрашивали, зачем, чего ради она ждала, пока Борис взломает дверь, ведь Она понимала, что минутой раньше, минутой позже, но он вломится в комнату, вломится, все более разъяряясь от того, что ему приходится вламываться. Ничего она толком не могла объяснить. Ей самой все, что делала после того, как услышала шаги мужа в коридоре, было пугающе непонятно. Как только закрыла дверь на ключ, она поняла, что сделала нечто не только безрассудное, но и постыдное. Но именно потому, что сделанное было нелепым и постыдным, оно стало казаться Наде непоправимым. И это тягостное, парализующее ее волю ощущение непоправимости все росло и крепло в Наде по мере того, как набирала силу ярость Бориса, как все грознее звучало его „открой”.
Где-то в глубине Надиного сознания возникало понимание, что ей необходимо сейчас же, не теряя ни секунды, открыть дверь, но трезвая мысль проносилась, тут же исчезала, никак не воздействуя на волю, не подталкивая к поступку. Надя не могла заставить себя действовать разумно. Ее все глубже засасывал страх. Страх, вскормленный непостижимой нелепостью своего поведения. Держа дверь закрытой, Надя не переставала надеяться на то, что Калерия Степановна вмешается, отведет грозу. И была еще одна надежда, что минет беда, — о ней она сказала в суде:
— Ведь не в пустыне живем. Еще пять семей в квартире.
Борис бил топором в дверь. Каждый удар оглушал Надю, наполняя ее гремучей, все заливающей тревогой, в которой тонули остатки захлебывающегося в страхе сознания. Дверь дергалась все сильнее и сильнее, еще несколько ударов, и она отворится.
Надя, натура податливая и уступчивая, обычно не решающаяся не то что словом, но даже взглядом выразить несогласие, внезапно, Сама не очень понимая, для чего это делает, схватила скалку. Может быть, для того, чтобы как-то ослабить леденящий душу страх, и стала сбоку от двери.
Дверь поддалась, и Борис шагнул в комнату, держа топор в руке. Это больше всего и потрясло Надю, она была почему-то уверена, что он оставит топор за дверью.
У слабых и робких людей страх не только искажает восприятие, но и может подтолкнуть к самым неожиданным и необъяснимым поступкам. Пришел с топором в руке! С топором! — это было единственное, на чем сосредоточилось подавляемое страхом сознание Нади. С топором! И не размышляя, не загадывая о последствиях, подчиняясь только стремлению избавиться от ставшей нестерпимой угрозы, которой, вероятно, и не было, Надя сделала худшее из того, что можно было сделать в ее положении, она ударила мужа скалкой по руке, чтобы вышибить топор. И тогда Борис, нет ему ни оправдания, ни прощения, взмахнул топором и опустил его на голову Нади. Жизнь была сохранена, но в двадцать два года она стала инвалидом.
Надя брала всю ответственность на себя? если поверить ей, то Борис ударил ее, обороняясь. Но Борис не хотел этой спасительной неправды, он сознавал всю глубину своей виновности. За время от преступления до суда он изменился. Он обрел мужество быть правдивым с собой, мужество строгой и безобманной самооценки. Для такого, каким был Колпаков, разглядеть в себе и злое, и ничтожное, разглядеть и никак это не оправдывать, не приукрашивать, было делом мало сказать трудным — было мучительным. Чтобы решиться на него, требовалось душевное мужество. И Колпаков на него решился. Не кто иной, как он, и рассказал суду о том, как раньше оборачивал изъяны добродетелью и к чему это привело. Он понял, что если бы раньше не ублажал и не баюкал себя, а, не лукавя, по-честному осудил бы в себе и грубость, и несдержанность, и желание верховодить, то не искалечил бы свою душу и не смог бы, просто-напросто не смог бы, как не может любой морально здоровый человек, занести топор над головой жены.
Прокурор и адвокат Колпакова не допрашивали: все, что он мог сказать, он сказал.
Показания свидетелей-соседей, ничего не изменив в сущности дела, позволили отчетливее представить себе, как развивались события в тот июньский вечер в большой коммунальной квартире.
Разными словами, но, если обнажить мысль, одинаково говорили свидетели о человеческих свойствах Бориса и Нади. Свидетели давали показания охотно, они старались держать в узде и жалость, и негодование, они выполняли свой гражданский долг и были довольны тем, как это делали.
Допрос свидетелей прошел быстро и безболезненно для них. Впрочем, ничего иного они и не ожидали.
Оба эксперта, судебный медик и психиатр, дали свои заключения. Колпаков — вменяем, тяжесть ранения — установлена. Оставалось объявить судебное следствие законченным. Тогда уже нельзя будет допрашивать ни подсудимого, ни свидетелей. Но оказалось, что рано еще объявлять конец судебного следствия, народная заседательница (это она вела со мной разговор о деле Колпакова после вынесения приговора) хотела задать несколько вопросов свидетелям. Чтобы быть точным, нужно сказать, что задала она один и тот же вопрос каждому из свидетелей-соседей, кто был дома в тот вечер, когда совершилось преступление.
Задавая свой вопрос в первый раз, народная заседательница не смогла побороть смущения; было видно, что она опасается, не обидит ли вопрос свидетеля, не причинит ли ему боль. Но видно было и другое: она не может не задать его, что-то очень важное ей нужно прояснить.
Первой, к кому она обратила свой вопрос, была Евдокия Андреевна. Может быть потому, что та, давая показания, несколько раз не без гордости повторила: „Я предчувствовала, хотите верьте, хотите нет, предчувствовала беду”.
— Как вы думаете, — спросила ее заседательница, — если бы вы не подсматривали в щелку, а открыли бы дверь своей комнаты и сказали: „Борис, зря вы выходите из себя, зайдите к нам, посидите, а я пойду, выясню у Нади, в чем дело”, произошло бы несчастье, совершилось бы преступление?
Евдокия Андреевна удивленно уставилась на народную заседательницу, задумалась и сказала так, как говорят, когда нечто неожиданное вдруг открывается:
— Ничего бы этого не было! — но тут же, спохватившись, добавила с вызовом. — Так что ж, по-вашему, я виновата в том, что он хватил ее топором?
— Вас в нанесении ранения не обвиняют! — сухо остановил ее председательствующий.
— Я просила бы вас подумать, прежде чем ответить! — сказала народная заседательница, огорченная реакцией свидетельницы.
Уверенность Евдокии Андреевны в своей правоте была наносной. Свидетельница немного постояла молча, а затем тихо сказала, но уже по-иному, чем в первый раз:
— Не было бы!
После Евдокии Андреевны народная заседательница обратилась к Кириллу Кирилловичу. Но теперь она спрашивала без прежнего смущения. Теперь ей было уже ясно то, что она раньше не до самого конца понимала. Она спрашивала Кирилла Кирилловича, зная, каким будет ответ, если свидетель захочет быть правдивым. Спрашивала для того, чтобы ответ так прозвучал, что его нельзя будет по-разному истолковать, только однозначно.
— Допускаю, — сказала она Кириллу Кирилловичу, — что вы, помогая Колпакову отыскать топор, не знали, для чего он ему потребовался. Но когда вы увидели, как он колотит им в дверь, почему вы не вмешались...
— В чужую жизнь? — свидетель возмутился так бурно, что не заметил, как он прервал народную заседательницу.
Но она, не придав значения возмущению Кирилла Кирилловича, задала ему тот же вопрос, что и Евдокии Андреевне.
Кирилл Кириллович ответил без промедления, вероятно, он, пока допрашивалась Евдокия Андреевна, успел подготовиться:
— Позови я к себе Колпакова, весьма вероятно, на этом бы все и кончилось. Но...
— Что „но”? — спросил председательствующий запнувшегося свидетеля.
— Но я не знал, да что там не знал, я и мысли не мог допустить, что Колпаков способен...
— Топором дверь крошат, а он, извольте видеть, никак не мог сообразить, что добром тут не кончится! — неожиданно подал голос муж Евдокии Андреевны — и осекся. То ли от сурового взгляда, брошенного на него председательствующим, то ли от того, что догадался: сам-то он не лучше.