Затасканная фраза „играть жизнью” здесь, в судебном зале Октябрьского района Ленинграда, наполнилась таким страшным смыслом и обернулась тягчайшим обвинением. Получи присутствовавшие в зале право определять наказание, они бы, не колеблясь, избрали самое суровое.
И все же опасения защитника, если говорить о самом главном, оказались напрасными. В процессе над Сергеем Бессоновым было еще раз доказано, что судьи показывают образец подлинного беспристрастия, вдумчивого и требовательного. Это — одно из важнейших условий нравственного воздействия суда на аудиторию, один из самых действенных методов нравственного воспитания, укрепления справедливости.
Суд вел нелегкий поиск правды. Он подробно, даже дотошно допрашивал не только Сергея, но и свидетелей, которые ничего не могли рассказать о том, как был убит Толя, но могли многое раскрыть в характерах обоих друзей. Суд допрашивал, выявляя сущность Толи и Сережи, подростков, так трагически связанных.
Мягкий, стеснительный увалень Сережа не блистал способностями, не привлекал особым умом или яркостью чувств, но как-то случилось, что стал в классе „заветным ящичком”: если кого-либо из однокашников одолевали трудные сомнения или жизненные неурядицы, Сережа оказывался тем самым нужным, самым необходимым в эту минуту человеком, с которым делились.
Были еще две особенности у Сережи, и над ними класс добродушно потешался. Сережа слыл отчаянным спорщиком, спорил по любому поводу, спорил азартно, очертя голову. Но умел, когда убеждался, что не прав, и признать это и над собой посмеяться. И был Сережа правдив, как считали в классе, до смешного. Спросит классный руководитель Сережу, нс знает ли он, что случилось с живущим с ним в одном доме Борей Токаревым, почему тот не пришел в школу. Весь класс знает, что Боря унесся в Кавголово осваивать трамплин.
Сережа встает и долго молчит, переминаясь. Сказать „не знаю” — неправда, сказать правду — выдать Борю. Класс с интересом наблюдает, как мучается Сережа, и наконец тот выдавливает из себя: „Не могу сказать”, вызывая дружный смех.
— Нет, — сказал классный руководитель на реплику судьи, — нет никакого противоречия между тем, что я писал в характеристике, и тем, что я сейчас сказал. Я и сейчас говорю: Сергей — юноша душевный и хороший, чужая беда ему, случается, тяжелей своей. Обычно он не ‘только спокойный, уравновешенный, он даже кажется флегматичным. И все же я позволяю себе утверждать: он взрывчатая натура! Все дело в том, что Сергей свою мягкость принимает за рыхлость, за безволие. И, стыдясь самого себя, способен выкинуть самую отчаянную, ни с чем не сообразную штуку. И конечно же, больше всего он боится проявить слабость перед тем, кем он особенно дорожит. А к Анатолию у Сергея было какое-то особое, просто исключительное отношение. Лучше Анатолия Сергей никого себе и не представлял. И не было ничего такого, чего бы он не сделал, лишь бы не уронить себя в глазах Анатолия. Не зная этого, нельзя найти объяснения поведению Сергея в день несчастья.
Классный руководитель был прав. Не зная характера Сережи и его отношения к Толе, не поймешь, как могло случиться то, что случилось.
Когда они рассматривали пистолет, Толя, ткнув пальцем в предохранитель, сказал:
— Слишком вычурен, чтобы быть целесообразным.
Для безудержно горячего спорщика, каким был Сережа (а это как-то уживалось в нем с житейской уступчивостью), замечания Толи было достаточно, чтобы „поднять перчатку”.
— Тщательность отделки —, лучшее доказательство надежности! — возразил Сережа, не замечая, что он подражает Толе и в манере говорить.
Толя, очевидно, не хотел вступать в спор.
— Вздор! бросил он.
Но Сережа не унимался. Он сыпал доводами, но Толя их всерьез не принимал и отделывался коротенькими репликами: „Чепуха! ” „Словеса”.
И тогда Сережа, взорвавшись, крикнул:
— „Словеса”?! Смотри! — и, достав патрон, сунул дуло пистолета в рот и в то же мгновение нажал на спусковой крючок.
Выстрела не последовало. Предохранитель работал надежно. Сережа спор выиграл.
Давая в суде показания, Сережа старался передать только факты, события, оголяя их от переживаний и не позволяя себе оценок.
Да, он считал, что спор разрешен. Но Толя предложил:
— Попробуем еще раз.
Толя взял из лежащей на столе пасьянсной колоды карту и заслонился ею. Сережа подумал, что Толя сейчас произнесет свое обычное — „классиков нужно знать”, но Толя сказал так, словно не может быть и сомнения, что он имеет на это право:
— А теперь в меня!
Все это длилось секунды. Гораздо короче, чем рассказывается. И Сережа наставил пистолет. На этот раз выстрел раздался.
Показания подсудимого, несмотря на всю дикость происшедшего, не вызывали сомнения в правдивости. Так не лгут! Слушая его, все понимали, чувствовали, видели: Сережа был полон отвращения к себе; он старался не выказывать его, но скрыть не мог.
Все это так, но все же одно обстоятельство — и притом важнейшее — оставалось непонятным. О нем очень четко сказал прокурор, допрашивая подсудимого:
— Ну вот вы вложили дуло в рот, нажали на курок и доказали то, ради чего вы все это затеяли, так зачем же было повторять „опыт”? И не на себе, а на другом человеке! На друге! Зачем?
— Я ни на минуту не перестаю считать себя преступником, ~ после короткого раздумья ответил Сережа.
— Не хватало еще, чтобы вы считали себя невиновным! Но вы не ответили на вопрос: зачем вы повторили „опыт”?
И Сережа, чуть поколебавшись, ответил.
Ответ был не только странным, он мог быть воспринят как циничный. Услыхав его, снова переметнулось настроение зала, готовое было уже смягчиться. Нахмурился судья, стараясь понять, что стоит за ответом. Немного растерянные, смотрели на подсудимого народные заседатели. И впервые не совладал с собой Николай Платонович: он прикрыл лицо рукой — так не будет видно, какой болью вонзился в него ответ убийцы его сына. Для Николая Платоновича ответ звучал издевкой над памятью сына.
На вопрос прокурора Сережа ответил:
— Не мог я Толю обидеть.
— Не могли обидеть? переспросил прокурор.
— Не мог обидеть!
И тогда прокурор высказал вслух то, что, очевидно, угадал в ответе подсудимого Николай Платонович:
— Правильно ли я вас понимаю: вы подвергли себя опасности и считали справедливым — пусть и Толя подвергнется! А если не захочет, то он трус! И вот, чтобы не обидеть его обвинением в трусости, вы и решили пощадить его самолюбие и потому не пощадили его жизни. Правильно я передаю ваши мысли?
Сережа в третий раз ответил:
— Я не мог Толю обидеть.
И больше ничего объяснять не стал. И то, что Сережа ничего не объяснял, легко могло быть воспринято как свидетельство правоты прокурора: нечем Сереже опровергнуть, вот и молчит.
„Молись о даре истолкования” — сказано в древней книге. Особенно нужен он, этот „дар истолкования”, в суде. Истолкование может открыть то, что человек выразить не может. Но истолкование может и поглубже и половчее упрятать правду в ворохе слов. Истолкование имеет несколько пластов, и не всегда удается установить, на каком из них обретается правда. Неверное истолкование обрекает, как в случае с ответом Сережи, Николая Платоновича на муку. Неверное истолкование может обернуться бедой и для Сережи. Поэтому-то в судебных прениях и прокурор, и адвокат старались быть возможно более точными в истолковании всего того, что раскрылось в судебном разбирательстве. Но это нисколько не мешало истолкованию быть весьма и весьма различным.
Прокурор говорил, что если человек бездумно рискует даже только собой, не другим, из ухарства, по ничтожному поводу, из стремления покрасоваться, ради позы, то такое „гусарство” вызывает презрение. Удаль во имя удали, неумение ценить свою жизнь приводят неизменно и к неумению ценить чужую жизнь. Дело Бессонова лучшее тому доказательство. Ради объективности следует признать, что подсудимый верил: предохранитель сработает. Конечно, верил. Но все же он понимал, не мог не понимать, если бы дал себе труд хотя на минуту задуматься, что не исключается и другое: предохранитель не сработает. Ведь любой механизм может отказать, особенно такой несовершенный, как предохранитель. Но Бессонов не хотел раздумывать над последствиями своих поступков, ему важнее было щегольнуть пренебрежением к опасности. Гляди, Толя, любуйся, какой я герой!