— Ну и ну! С каких это пор тебе пришла охота сорить деньгами? Не говорил ли я, что настал год твоей смерти!
И тут же добавил:
— Впрочем, я знаю, почему ты это сделал. Ты уверен, что я откажусь, потому что ни от кого ничего не принимаю. Я допущу лишь одно исключение. На твоих поминках! Но смотри, чтобы в твоем погребе нашлась бутылочка коньяку от тех еще времен, когда на плечах у тебя была голова, а не эта засохшая тыква. И пусть ее поднесут мне твои наследники в знак признательности за то, что я на много дней укоротил тебе жизнь. И я осушу ее, Пантелимоникэ, сынок, до самого донышка, сидя верхом на твоем надгробном камне. Я словно бы вижу себя, как я пью и при каждом глотке спрашиваю: «Как ты себя чувствуешь, дорогой Таку? Буль-буль! Тебе ниоткуда не дует, Пантелимоне, сынок? Буль-буль!» Надеюсь это произойдет очень скоро. Сколько можно заставлять меня ждать!.. А теперь катись отсюда, рядом с тобой мне и радость не в радость.
Пантелимон Таку покорно пересел за другой стол.
В кафе, весело болтая, забежали двое юношей и девушка в теннисных костюмах с ракетками под мышкой. Не присаживаясь, проглотили несколько карамелек, печенье, выпили воды из запотевших стаканов и помчались дальше, в сторону спортивной площадки, к городскому парку, что напротив вокзала.
Они шагали легко и упруго, ритмично покачиваясь на мягких каучуковых подошвах. Их голоса заглушили уличный шум. А легкие белые костюмы, казалось, вобрали все сиянье июльского утра.
Пантелимон Таку глядел им вслед унылым, потухшим взглядом.
Глаза Григоре Панцыру светились радостью.
И, к вящему его удовольствию, в этот самый момент перед окнами, резко затормозив на полном ходу всеми четырьмя колесами, остановился автомобиль Октава Диамандеску, — для всего города — Тави, для синьора Альберто — вермут-сифон.
Улыбаясь своим мыслям, Тави заглушил мотор. Оперся рукою о руль и, перекинув ноги через дверцу, соскочил прямо на тротуар. И опять улыбнулся, на этот раз радуясь удачному прыжку.
Потом он улыбнулся солнцу, автомобилю с помятыми крыльями, масляному пятну на рукаве куртки из пепельного фреско, улыбнулся новехоньким перчаткам, лопнувшим по шву. Словно подав щедрую милостыню, поприветствовал столик, где сидел Пантелимон Таку, и широко распахнул руки навстречу Григоре Панцыру.
— А! Как хорошо, что я застал тебя, господин Григоре. Теперь ты мой пленник. В шесть, как посвежеет, я забираю тебя, и мы отправляемся за город. Едут Пику, Ионел, Мынтулеску, Гуцэ, — вся банда. Идет?
— Идет!
— Может, я прихвачу и попугайчика из «Сантьяго». Не возражаешь? Попугайчик женского пола, поет, говорит и пляшет, — человек да и только, — может быть, даже думает. Во всяком случае, высказывает мнения.
— Прихватывай и попугайчика. Я не против. Мне-то что, при моем возрасте…
Тави рассмеялся, заранее представив себе вечернюю сцену между попугайчиком и господином Григоре. Но он нашел бы, над чем посмеяться даже и в том случае, если Григоре Панцыру вдруг воспротивился бы намерению прихватить попугайчика из «Сантьяго». Он взял себе за правило радоваться всему, что бы с ним ни случалось — хорошему или не слишком. По городу и по жизни он шагал, бодро смеясь и сверкая широкой белозубой улыбкой на обожженном ветрами и солнцем лице. Таков был еще один человек, смеявшийся над болезнью, смертью и заботами! Ему было уже порядком за тридцать. Спал он не более трех ночей в неделю, за три года приканчивал автомобиль, не отказывал себе в удовольствии провести зимой месяц за границей и, однако, не только не промотал родительского поместья, но каждую осень прикупал к нему еще по клочку у тех самых соседей, которые после смерти старого Тикэ Диамандеску рассчитывали прибрать его землю к рукам.
Для клиентов кафетерия «Ринальти» его появление было равносильно сигналу сбора.
Один за другим они начинали вылезать из всех дыр, где им случилось замешкаться. Первым объявлялся Пику Хартулар, облачавший свой горб в зеленый пиджак, — при белых панталонах, в белых штиблетах и в шелковой сорочке с галстуком в тон. За ним следовали существа, вполне безликие и одетые куда более скромно. Всякая шушера, а попросту — пескари! Эти довольствовались тем, что, примостившись на стуле, молчали, слушали да изредка осмеливались вставить замечание, топорную шутку или бородатый анекдотец, — слово за столом по праву принадлежало господам Григоре, Тави и Пику Хартулару. Краткий обзор текущих событий был посвящен конфликту между госпожой полковницей Валивлахидис и господином префектом Эмилом Савой в связи с праздником, который устраивало благотворительное общество «Митру Кэлиман».
В изложении Тави все это выглядело как каскад забавных шуток; Пику Хартулар пользовался удобным случаем выложить ядовитый анекдот, более или менее похожий на правду и имевший прямое отношение к бурной и сугубо благотворительной молодости госпожи полковницы Калиопы Валивлахидис. Весь смак этих анекдотов и все старания Пику Хартулара состояли в том, чтобы, умело нагнетая напряжение замогильным голосом чревовещателя, самому удержаться от смеха и искры веселья. Пику Хартулар, бывало, кончит говорить, а на его удлиненном, озлобленном и страдальческом лице калеки не дрогнет ни один мускул. Щелчком стряхнет с рукава невидимую пылинку и сожмется под своим горбом, словно индюк, собирающийся забормотать, но промолчит.
Слушатели хохотали, а он со скучающим видом разглядывал свои холеные белые руки и покрытые лаком ногти, которыми гордился не меньше, чем костюмами, галстуками, сорочками, шляпами, туфлями и носовыми платками с монограммой, единственными во всем городе. За ним укрепилась слава злого насмешника, которую он старательно поддерживал. В его голове, покрытой редкими светлыми волосами с безупречным пробором от середины лба до самого затылка, хранилось досье на всех сограждан, полная картотека скандалов и архив всех происшествий.
Грозный адвокат в зале суда, он хотел быть для всех обывателей грозой и в повседневной жизни, — возможно, ему было легче появляться со своим горбом на людях.
— Господин Благу со своей блажью!.. — простодушно сообщил он и тотчас опустил долу красноватые кроличьи глазки, занявшись пристальным разглядыванием лака на ногтях. Пескари за столом захихикали, а кое-кто и громко расхохотался, потому что история господина примаря Атанасие Благу и «его блажи» стала уже притчей во языцех. Кланяясь и отвечая на поклоны, они проехали в автомобиле с видом совершенного согласия и любви. Но Пику Хартулар знал и не уставал всем рассказывать, какую адскую жизнь устроила господину Атанасие Благу его вторая жена, госпожа Клеманс Благу, молодая и экспансивная особа с преострыми ноготками, которые нередко оставляют на благодушном лице господина примаря следы, напоминающие татуировку.
По другой стороне улицы, опустив глаза в землю, шла пара в трауре. Бледная молодая девушка прижимала к груди букет белых цветов. Рядом странной заплетающейся походкой брел довольно молодой небритый мужчина.
— Гм-гммм!
При всем замогильном лаконизме, восклицание Пику Хартулара прозвучало как емкий эпилог известного всем романа.
Это направлялись на кладбище Надия Трифан с Магылей. Шли убрать цветами могилу Корнелии Трифан, похороненной накануне. Для всех это означало, что Магыля уже утешился сам и утешал третью дочь Тудосе Трифана.
— Оставь их в покое! Их, будь добр, оставь в покое! — попросил для них пощады Григоре Панцыру.
— Как будто Магыля нуждается в моем или вашем одобрении, господин Григоре!
Пику Хартулар хотел добавить еще что-то. Но замолчал, устремив глаза в конец улицы и напряженно сдвинув брови.
— Черная пантера! — возвестил один из сидевших за столом пескаришек.
Пику Хартулар сделал вид, что не слышит. Пескарь настаивал:
— Ей-богу, Пику, это она! Медуза, и с ней какой-то тип!
Действительно, в конце улицы показались Адина Бугуш и Тудор Стоенеску-Стоян. Они шли бок о бок, бессознательно чувствуя возникшую меж ними близость, особенно Адина Бугуш, находившаяся под впечатлением собственной недавней исповеди. Она рассказывала о чем-то с оживлением, ей вовсе не свойственным: наблюдатели, расположившиеся на посту у «Ринальти», такою ее видели нечасто. Она уже показала Тудору Стоенеску-Стояну полгорода, и теперь они отправлялись знакомиться со второй его половиной.