Пока Иоаким задавал вопросы ученикам, вызванным Софронием, царь, не занимая приготовленного для него сиденья, подошел к первой скамье, сел рядом с самым маленьким из учеников, усадил его, смущенного, раскрасневшегося, почти к себе на колени спросил:
-- А ты чей? Не видал я тебя ранней. Как звать?
-- Петя я... Петей зовут... Васильев сын... дьяка твово, государь, Василия Посникова.
-- Ишь, какой бойкой. А много ль годков тебе?
-- Девять годов. Десятый уж пошел, государь великий.
-- А что ж ты больно мал? И не дашь тебе стольких годков. В ково это ты? Родитель твой -- куды не мал... В мамку, што ли?
-- Сказывают, с матушкой схож, государь. А вон сестренка у меня, Глашуткой звать, та в тятеньку... Куды долговяза... -- совсем осмелев, объявил мальчик, осчастливленный вниманием царя.
-- Ну, ладно. Скажи родителю, добро задумал, што учит тебя с малых лет... А вон тебе Иван Максимыч даст на гостинцы... Ступай к нему.
И Федор слегка толкнул мальчика к Языкову, который достал из заранее заготовленного кошеля с мелкой монетой серебряную гривну и отдал мальчику. Тот только хлопал засверкавшими глазками и отвешивал низкие поклоны.
Царевна Софья тоже подозвала его знаком, погладила по голове, сказала что-то боярыне, стоящей за ее стулом. Та, порывшись в глубоком кармане, нашла монетку и сунула ее школьнику.
После ответов на вопросы школьники стройными голосами пропели один из тех "кантиков", с которыми на большие праздники ходили к царю, к патриарху, к боярам славить рождение Христа или воспевать воскресение Его.
И царь и патриарх, уходя, вызвали старост, которые избирались обыкновенно в каждом классе из самых успешных и благонравных учеников, допустили их к руке, так же как и обоих Лихудов, и приказали выдать свои дары: от патриарха -- по калачу на ученика; в греческом классе -- по двухденежному, в славянском классе -- в денежку каждый калач. Старостам по рублю серебра. От царя -- всем ученикам по алтыну, старостам -- по два рубля.
При общих кликах радости и привета, окруженные детьми и взрослыми учениками, уселись высокие гости в свои колымаги и, провожаемые настоятелем с братией, тронулись со двора монастырского.
В тот же день, под вечер, Федор отправился на женскую половину дворца, в терем Натальи Кирилловны, где она проживала с Петром, царевной Натальей и младшими падчерицами: Евдокией и Федосьей.
За все время, год с небольшим, сколько прошло со смерти Алексея, вдова его как-то сразу сошла со сцены во всей дворцовой жизни, хотя и жила бок о бок с пасынком-царем.
Федор сначала долго хворал, затем, вступив в управление царством, был очень захвачен всеми докладами, советами, какие не могли пройти без его участия. И потому редко заглядывал на половину царицы-вдовы, как равно и к сестрам, и к теткам-царевнам.
Все лето Наталья с сыном и младшими детьми провела в Преображенском, с которым было у нее связано столько дорогих воспоминаний.
Федор, когда был здоров, проживал поочередно в Измайлове, в Коломенском, в Красном селе на Воробьевых горах и в других подмосковных дворцах; заглядывал и в Преображенское, но ненадолго. Приласкает братьев, особенно Петра, потолкует с мачехой -- и снова возвращается к себе.
А в Преображенском, на короткое время оживающем при появлении царского поезда, снова жизнь затихает, напоминая собой большую богомольную обитель, а не двор, хотя и вдовствующей, но еще молодой, полной жизни, ума и сил Московской царицы.
Как в деревне, так и зимой, во дворце, -- одинаково проходят дни Натальи: заботы по обширному хозяйству, советы и толки со своими ближними боярынями по вопросам, касающимся мастерских, кладовых и запасных дворов. Что нужно заготовить наново, что можно продать за излишеством, чего закупить надо или из старого, заношенного кому что подарить? Разбираются домашние споры и нелады между лицами, составляющими двор и дворню Натальи, для чего даже существует особая "боярыня-судья"... Молитва, еда, отдых днем, а главным образом работы по "обещанью" в храмы и шитье разных вещей и белья для бедных -- вот чем заполняется все время.
Ложатся рано, рано встают на половине царицы. И так -- круглый год.
Сейчас, заглянув к мачехе, Федор нашел ее за работой.
Когда он с почтительным поцелуем склонился к руке Натальи, она губами коснулась его лба и сейчас же заботливо, с искренней тревогой спросила:
-- Што это ты, государь? Што с тобой, Федорушко? Али нездоровится? Головушка, ишь какая, горяча больно? Слышно, выезжал ноне. Не прознобил ли свое царское здоровье?
-- И нет, государыня-матушка. Теплынь, благодать, слышь, настала. Ровно бы и весна близко. Так, с воздуху, должно. Сидишь все в стенах в четырех и стынешь. А как поездишь да походишь -- и согреешься. Благодарствуй, родимая. Ну, ты как, Петруша?
И он обратился к брату, который при появлении Федора так и бросился навстречу, прижался сбоку к царю и ждет, когда на него обратят внимание.
Помня наставления мамок и матери, мальчик прежде всего поцеловал руку старшему брату, который ответил ему теплым поцелуем в голову.
-- Благодарствуй, государь-братец. Живы твоей милостью. Как ты, государь-братец, в здоровьи своем?
И при этом обязательном вопросе царевич отвесил установленный поклон.
-- Да уж ладно. Вижу: научен ты всему, как след. Иди сюды. Садись. Послушай, што скажу вам с матушкой. Занятно больно...
Усевшись у окна против мачехи, он дал знак садиться нескольким ближним боярам царицы -- Ивану Нарышкину, Тихону Стрешневу и тем, с которыми он пришел: Языкову, Федору Соковнину, дядьке своему Куракину, дядьке царевича, князю Прозоровскому, который поспешно явился сюда на поклон царю; боярыням Натальи, находившимся в покое при появлении царя. Сейчас они стояли, не зная: прикажут им остаться или уходить?
Петр сел на небольшую скамеечку у ног матери, отодвинувшей в сторону пяльцы с вышиваньем, чтобы они не мешали царю.
Своими живыми, блестящими глазами царевич так и перебегает по лицам всех, сидящих кругом, словно его занимают не только их речи, а и то, что творится у каждого в уме.
По врожденному чувству пытливости, по неясному еще чутью -- мальчик не удовлетворялся внешними проявлениями людей. Он видел не раз, как мать, отирая слезы, с улыбкой и лаской принимала лиц, которых надо видеть, и говорила с ними так, как будто не у нее сейчас побледнелое лицо было искажено тоской и мукой. Зачастую невольно коробили ребенка льстивые, притворные ласки, которые расточали царевичу боярыни и бояре в то самое время, когда глаза их загорались искрами ненависти...
Еще при жизни отца трехлетний Петр подмечал, что не всегда люди чувствуют то, о чем говорят. А какое-то врожденное сознание подсказывало ему, что это очень дурно. За последний же год и по рассказам окружающих, не считающих важным стесняться при ребенке, и на собственном опыте царевич узнал, как редко в людских отношениях все бывает правдиво и хорошо. Еще не умея разобраться в этих наблюдениях и выводах, мальчик был очень недоволен подобным явлением. Но он ни с кем не делился своими наблюдениями... Они были для него чем-то вроде тайной и очень приятной забавы.
Когда новое лицо в первый раз приближалось к царевичу, у мальчика почему-то являлось желание: представить себе этого человека не в его пышном, дворцовом наряде, не с заученной, выработанной обычаем и этикетом речью на губах. Петр представлял себе нового знакомого в иной обстановке. Ему чудилось, как тот говорит и поступает у себя дома, по душе, а не для виду... Так ли добра эта старуха-боярыня, какой хочет казаться? Такой ли храбрый в бою этот князь, как он выглядит сейчас, с выпяченной грудью, с поднятой головой?.. А этот дьяк, пришедший с докладом и челобитной к матушке? Он теперь совсем приниженный, еле говорит, глаз не подымает кверху. Но отчего такая жесткая складка залегла у рта, отчего порою огоньками загораются его опущенные глаза, вот словно у лисы, которую недавно подарили на забаву царевичу? Всегда ли дьяк-челобитчик такой робкий, тихий и говорит так сладко, вкрадчиво?.. Нет, должно быть, не всегда...