И ни один человек из психических не обращал никакого внимания ни на этого пронзающего воздух и вскрикивающего «Ить!», ни на коршуна, который целый день взлетал и ни разу не мог взлететь. Кто сидел с грустным и задумчивым лицом, продолжал себе сидеть, кто бродил по двору без цели и без всяких занятий, продолжал бродить.
Третий, за кем наблюдали дети, тоже ходил по-под забором, подкрадывался на цыпочках к дереву, останавливался, затаив дыхание, вскидывал «ружье», целился куда-то в густую листву и выстреливал: «Бах-бах!» Сразу из двух стволов. Опять подкрадывался к другому дереву, опять целился и стрелял из двух стволов: «Бах, бах!» Весь день.
Был еще и четвертый, который таскался вслед за медсестрой, как только та появлялась во дворе, но что он делал, следуя по пятам за медсестрой, Витек не понимал и поэтому следил только за теми тремя.
Целыми днями торчали тут, под забором, мальчики и девочки. Попал в число зрителей и Витек. Потом ему во сне снились те трое — «Кш-ш-ш!», «Ить!», «Бах-бах!». И когда кто-нибудь из них вскрикивал, особенно тот, который кричал «Ить!», Витек просыпался, начинал хныкать, пока мать не вставала и не успокаивала его прикосновением руки или полусонным голосом: «Спи, Витенька, спи, мой хороший…»
Будучи совершенно лишенным чувства собственности, Витек бросал свои игрушки и так же просто, не раздумывая, подходил к чужим, брал чужую лопатку, чужую машину, чужой мячик, мог играть ими, мог и унести, куда только ему вздумается. Часто встречал он неожиданное сопротивление со стороны детей или со стороны матерей, отцов, бабушек. «Мальчик, не трогай, это не твоя машина, не твой мячик, не твоя лопатка». Витек не понимал и, видно было, не хотел понимать, противился. Потом еще наплачется Катерина из-за этого пренебрежения к собственности, хотя, казалось бы, что же тут дурного, напротив, из этого вывести можно только хорошее.
Из молчаливости и серьезности Витька можно было вывести совсем не то, что на самом деле крылось в его характере. Когда Борис Михайлович и Катерина уже в пожилом возрасте станут перебирать детские фотографии Витька, отовсюду он будет улыбаться. Зимой, летом, в городе, в деревне, в лесу, на лужайке, сидя и стоя, в курточке и в шубке, в коротеньких штанишках с помочами, в шортиках и в маечке, — везде улыбки, улыбки, улыбки, счастливый Витек.
— Витек! — окликнет его Катерина, бабушка ли Евдокия Яковлевна, Борис ли, Лелька. — Витек! — И мордашка его, до той минуты серьезная и сосредоточенная, тут же обернется на зов и засияет, заулыбается. И когда его фотографировали: «Витек, посмотри сюда!» — Витек смотрел в объектив и улыбался. Но как только от него отступали, он снова становился молчаливым, сосредоточенным и даже угрюмым. Переход от одного состояния к другому происходил в нем резко и мгновенно.
Когда приходил отец, Витек бросал свои занятия и летел навстречу, со всего размаха падал, как с крутого обрыва, уверенный, что его вовремя поймают. И Борис действительно успевал подхватить Витька, а тот обвивал шею, приклеивался к отцу и не дышал, только слышно было, как стучало в нем маленькое сердечко: тут-тук-тук-тук.
Когда приходила с работы Катерина, Витек что бы ни делал в ту минуту, вскакивал и бросался матери под ноги, путался в полах ее плаща, в подоле платья, мешал поставить сумки, раздеться, вымыть руки, не отступал от нее до тех пор, пока она не усаживалась на диване, а он вскакивал на колени и полностью отдавался ее ласкам. Радовался он и Лельке, когда та возвращалась из школы, радовался и возвращению бабушки. Но с ней он больше всего любил обедать. Бабушка выставляла на маленький столик все, что у нее было к обеду, а Витек опускал указательный палец: «Вот это!» И бабушка подавала это. «А теперь, — поднимался и опускался указательный палец, — вот это», — и бабушка подвигала вот это. Регулировал Витек с полной серьезностью, чинно и сосредоточенно.
И была одна беда: очень плохо переносил он расставания, особенно расставания с отцом. Летом Витек провожал отца до конца скверика, там просился на руки, а оказавшись на руках, говорил:
— Нет!
— Что нет?
— Нет, — решительно говорил Витек и выгибал спину, пружинился, как бы сопротивлялся чему-то.
— Ты уж извини, старик, а мне на работу надо. На ра-бо-ту, понял?
— Нет!
А когда побойчей стал говорить, добавлял:
— На работу не надо.
— Да мне за прогул знаешь, что сделают?
— Не надо.
Тогда Борис ссаживал Витька на землю: ладно, иди к бабушке, а мне надо. И тут Витек задавал такого реву, так горько и безутешно рыдал, что трудно было поверить, чтобы эту обиду человек мог когда-нибудь забыть, проживи он хоть две жизни. И отцовское сердце не выдерживало. Борис поворачивал назад, снова брал Витька на руки и шел домой, а тот, прижавшись к нему лицом, орошал его слезами, всхлипывал, сотрясаясь всем тельцем. Дома они брали гитару, и Борис исполнял одну-две песенки. Витек успокаивался и даже начинал смеяться. «Одну старуху я зарезал, сломал я тысячу замков, и не боялся я ни с кем драться и во-о-о-о-т громила был каков». Самое смешное было «и во-о-о-т», именно это место. Витек кулачком растирал заплаканные глаза и в этом месте начинал смеяться. Иногда просил повторить «и во-о-о-т». Потом Борис передавал гитару Витьку, сам же обманным путем выскальзывал из дома и уходил через парк, другой дорогой на работу. Но это когда в запасе имелось время и Борис мог маневрировать, если же времени не было, тогда Витек оказывался обреченным, заливался слезами до тех пор, пока не начинал икать. Смотреть на его страдания было невыносимо. И странное дело, по возвращении отца как будто бы все это забывалось, и Витек опять с разгону бросался навстречу и падал, как с обрыва, на вовремя подставленные отцовские руки, опять замирал в объятиях, так что слышно было, как стучало маленькое счастливое сердечко: тук-тук-тук.
В сентябре все еще стояла жара. Борис и Катерина взяли отпуска и уехали с Витьком в деревню. Лелька — у нее начинались занятия — осталась с Евдокией Яковлевной в Москве.
Деда своего, Михаила Борисовича, Витек уже знал, встречался с ним, знаком был и со своей деревенской бабкой, бабой Олей, но самой деревни, где жили старики, и вообще никакой деревни никогда не видел. Все тут было внове. И маленькие домики, как будто ненастоящие, и красная церковь за луговинкой, на бугре, с ее небесно-синими луковками куполов и золотыми крестами, и огромная лужа перед дедовым плетнем, и канава с мостиком — вода текла вдоль садовой изгороди, и особенно гуси, несметное белое стадо. Расплющенные розовые клювы, красные круглые глаза, покачивающиеся головы на длинных шеях. Больше всего, конечно, они ошеломили Витька, потому что сильно кричали, хлопали огромными крыльями, гоготали, шипели, вытягивали шеи. Эта гогочущая крикливая толпа взбучивала красными лапами чуть ли не всю лужу, разносила мокрые следы по берегу, усеянному белыми перышками. А главное, они были на уровне Витенькиного роста и все — от красных глаз и красного клюва до красных лап — без всяких с Витенькиной стороны усилий входили в его поле зрения. Другое же — церковь, например, зеленый бугор, темная стена леса за деревней, высокие ветлы или церковные березы — не сразу схватывалось глазом, надо было прилаживаться, задирать голову, вглядываться.
— Видишь? — говорил отец. — Видишь лес? А вон церква, видишь?
Но Витек резко опускался на корточки, срывал какую-нибудь былинку, или поднимал гусиное перышко, или схватывал ползущую божью коровку и говорил в тон отцу:
— А вот, видишь?
Он явно уклонялся, отвлекая внимание отца от всего этого малопонятного и слишком непомерного для него мира. Даже от гусей пытался отвлечь свое внимание, хотя все время держал их в голове, слышал их несмолкающий гвалт.
И было ему хорошо. Одного только не понимал Витек: зачем летают над этой дедушкиной деревней такие страшные самолеты? Они ему сразу не понравились. Он боялся их. Когда они поднимались с аэродрома, который был недалеко, за лесом, и проползали по небу над Витенькой с каким-то непонятным, разрушительным громом, он приседал, втягивал голову в плечи, закрывал руками уши. Бывало, Борис или Катерина еще ничего не слышат, а Витенька уже садится и закрывает руками уши.