А дома пришел дядя Коля посмотреть на Витеньку в брюках. Поворачивал его туда-сюда, старым ртом щерился, хекал: «Вот это да, это лучшие брюки, какие только приходилось шить, за всю мою жизнь лучшие, ни у кого таких нет. Будешь помнить дядю Колю? Не забудешь?» — «Нет». Витек скромно торжествовал, держался скромно, поворачивался, показывал себя, а душа парила.
— Неужели не помнишь?
— Не помню.
— Дядю Колю? Не помнишь? Ну, брюки шил тебе, не помнишь?
— Я же сказал, не помню.
— А Потешку? И Потешную улицу не помнишь? Баню? Яузу? Психбольницу?
— Ну что ты пристал?!
Не помнит. И разговаривает не так. Ну да, борется с недостатками, с материной болтливостью. Когда же он стал так разговаривать? Так молчать?
Дядя Коля помер как-то сразу, почти что и не болел, с неделю полежал, не больше, его рак съел, хотя и желудок вырезали раньше, все равно съел. В дни похоронной сутолоки Витек путался у всех под ногами, он с большим интересом отнесся к этому событию. Когда выносили гроб, Витек тоже тянулся рукой достать, чтобы участвовать в выносе. Борис молча отстранил его свободной рукой, но Витек переменил место, снова пристроился и в непонятной ему тишине громко спросил отца:
— И закапывать будем, да, папа?
Борису неловко стало, он шепотом сказал, что будем и закапывать, только чтобы Витек не мешался. Закапывать Витек не ходил, но за поминальным столом сидел, за помин дяди-Колиной души ел пышки с медом. Неужели не помнишь? Молчит Витек. Чего зря говорить, ведь сказал же, не помнит.
А голос у Витеньки звенел тогда как колокольчик. На Потешной еще не так, комната тесная, забитая кроватями, диваном, столом, шкафом, пять душ семьи, там еще не так, а вот когда переехали на Юго-Запад, вот там он зазвенел, чистый колокольчик. Две комнаты, прихожая, коридор сапожком, с изгибом, кухня, простору хоть отбавляй, да еще ванная комната, туалет, и никаких соседей, пусть даже и хороших соседей. Сам себе хозяин. Борис Михайлович не спал тогда до трех часов ночи. Вещи более-менее разместили, но все не верилось как-то, ходил по этим закоулочкам, то в туалет заглянет — блестит, сверкает, и все отдельное; то в ванную — пожалуйста, напускай воды, ложись в ванну, зачем она теперь, баня, правда, баня, конечно, другое дело, с пивком из дубовой бочки особенно, тут вот тоже вода горячая, холодная, кафель, зеркало, все блестит, сверкает. А это, значит, коридор, сапожком, прихожая, вешалка, а там, с лестницы, звоночек, только им, Мамушкиным, персонально, потому что никто тут кроме и не живет, они одни, Мамушкины, он, жена Катерина и дети, Лелька и Витек. «Папа! Мама!» — звенит колокольчик из всех уголков, из одной комнаты, из другой, с кухни и так далее. Евдокия Яковлевна там осталась, на Потешке. Господи, как они помещались там все? Катерине тоже не сидится. Убиралась, убиралась, уж все убрано, прибрано, а не сидится: туда пройдет, оттуда, на кухне столкнется с Борисом, случайно щекой приложится к его щеке. Боренька… Катенька… И Лелька, ясноглазая, блестит, сияет, то к отцу, то к матери: «Пап, мам, ну, правда, хорошо? Вам нравится?» Катерина обнимает Лельку, голову к себе прижимает, теребит. «Хорошо, доченька. А тебе нравится?» Витеньку насилу угомонить смогли, спать уложить. А то все перетаскивал разные предметы, обувь переставлял, стулья перетаскивал из общей комнаты в Лелькину, через сапожковый коридорчик, гитару туда-сюда таскал, никак места ей не мог найти. «Ты что делаешь, Витек?» — «Я тут порядок навожу». — «Ну, хватит уж, отдохни, надо спать ложиться». — «Нет! Когда весь порядок наведу, тогда хватит будет». В конце концов навел, устал, зевать начал, уложили. Потом Лелька легла в своей отдельной комнате. До трех часов ночи не ложились Борис и Катерина и ничуть не устали. А уж легли когда, как в первый раз, как будто вчера поженились. Такое счастье. Веками копилась тоска эта по маломальскому людскому уюту.
У Катерины в буфете дела шли хорошо, ни разу за все годы ничего такого не случалось, недостачи там, или, наоборот, излишек, или вообще неприятности какой с ревизией. Все как по маслу. И приносить стала домой. Даже на зарплату Бориса особо и не рассчитывали, не говоря уж об Катерининой, зарплата — это так, на нее не проживешь. Не дай бог, не воровство или махинации какие, нет, а так, от малых процентов всяких, усушка, утруска, утечка и так далее. Дома об этом не говорили, принималось как есть, нечего тут обсуждать, что да как. Денежки были, скопились. Железную кровать с шишками оставили на Потешной, у Евдокии Яковлевны, сюда же купили две деревянные кровати, на таких спать не приходилось, а вот теперь стоят рядышком, у каждого отдельная. Купили телевизор, а также — нет, не забыто, не забыто ни Катериной, ни тем более Борисом — купили пианино. Черное, а глядеть можно как в зеркало, ключиком откроешь крышку — ослепительная улыбка, клавиши блестят-сияют, как зубы у негра. Пусть пока закрытое стоит, а Витек подрастет пока. Лелька поиграла раз-другой, она в школе, на Потешной, выучила «собачий вальс», поиграла этот вальс, а дальше дело не пошло, никакого интереса не появилось, хотя Катерина просила дочку, давай, мол, берись, учительницу наймем, у тебя вальс хорошо получается, вот я, мол, ни собачьего, ни кошачьего не могу, а у тебя получается. Нет, не стала учиться. Борис даже и не просил дочку, раз уж нету от бога, значит, и нечего, пускай вот уж Витек подрастет. Вообще-то Борис не хотел, чтобы на пианино разные «собачьи вальсы» разыгрывались, природой было дано ему другое понятие. Лично он считал, что музыка — это тайна, что пианино и гитара — вещи совсем не одинаковые, пианино — тайна, гитара — так себе, развлечение, хотя он любил гитару, любил играть, любил слушать. Катя все просила сперва, чтобы Борис подобрал что-нибудь — «Синий платочек» или «Соколовский хор у Яра». «Ты что, помешалась? Как можно говорить это?» Почему нельзя говорить, он не объяснял и не мог объяснить. Когда случалось, что один дома оставался, подсаживался к инструменту, открывал крышку. Любовался клавишами, черным лаком, золотыми буквами «Лира», самим словом этим, «лира», любовался и как будто чуда ждал: вот положит сейчас пальцы на клавиши — но, увы! Он выбирал какой-нибудь белый клавиш, белый удобней, нажимал на него и слушал. Слушал, пока не кончался звук. Потом нажимал на два клавиша, а то даже на четыре, так, чтобы созвучно было, и слушал себя, слушал. Между прочим, мог сидеть так, брать созвучия и слушать часами, пока не приходила Катерина с Витенькой или Лелька. Но чтобы подбирать — боже упаси.
Катерина тоже любила в своей квартире это пианино за его вид, за его черный лакированный блеск, оно выделялось из всей мебели, дорогая вещь.
Приходила Наталья, Катина подруга, мать Вовки, садилась играть. Хорошо. Борис не показывал, что наслаждался Натальиной игрой. Когда слушал по телевизору, получалось хуже, Наталья больше нравилась, сильно мешало только то, что ногти у нее неприятно стучали по клавишам. Руки тоже у нее немножко легкомысленно летали над клавишами, у тех пианистов руки посерьезней, а так-то Наталью слушать лучше, чем телевизионную игру. Наталья говорит, что инструмента нет, вот и ногти отпустила. Да ты их обрежь, у нас будешь играть. Нет, поздно теперь. Муж у нее был непутевый, то уходил от нее, то приходил, и Наталье с Вовкой не до пианино было. Пианино было давно, в прошлом.
Один раз как-то поиграла Наталья, а потом пошла на кухню чай пить. Было воскресенье, красного вина взяли, сидели на кухне, а пианино закрыли на ключик. Витек с Вовкой играли в комнате. Переиграли все игры и захотели открыть пианино, но оно не открывалось. Тогда Витек принес из прихожей железные распрямители для обуви, вынул их из отцовских туфель. Взяли они эти распрямители и стали рубить по черной крышке. Распрямители пружинили, ими очень удобно было бить по полированной поверхности. Струны потихоньку отзывались из пианининой утробы. А на кухне было весело, никто ничего не слышал, смеялись, анекдоты рассказывали, красное вино пили, но в конце концов услышали, как-то все разом услышали и притихли. Катерина догадалась, кинулась в комнату, а они рубят, один с одной стороны, другой — с другой, по всей крышке, чтобы ровненько было, чтобы нигде не оставалось гладкого места. Катерина обмерла, но ребятишки не остановились, а принялись пуще нахлестывать, хотели понравиться. Тогда она сгребла Витеньку и уж надавала так, как не приходилось ему ни разу быть битым, и он взревел тоже нестерпимо, Борис, Наталья выскочили на крик, но Катерина уже сама ревела белугой, лежала на кровати, уткнувшись в подушку, и ревела в голос. Никто не мог понять, как ей было жалко, душа на части рвалась, а Борис, увидев ребячью работу, сначала подумал о высоком качестве пианино — до дерева ведь не достали рубцы, только белая грунтовка с трудом выкрошилась, а до дерева не дошло, и отлакировано на совесть, — погладил рукой по рубцам, крошку смахнул. Да, сделано-то на совесть, подумал, а уж вторая мысль была о том, что музыка вообще-то не пострадала, а это главное. «Ладно, Катерина, перестань, подумаешь, дело какое, поправлю, перестань и ты хныкать, сам виноват». Наталья быстренько оделась, закутала Вовку (который впоследствии застрелился из охотничьего ружья) и ушла, наскоро и неловко распрощавшись, чувствуя себя виноватой. Катерина действительно считала виноватой Наталью, ее Вовку, потому что Витек сам не смог бы додуматься, обиделась на подругу, так что потом даже совсем почти расстроились их отношения, видеться стали редко.