Почти то же самое можно сказать и об отношении Катерины к Борису Михайловичу. Верно, мужиков было много. И тогда, в госпитале, сколько их было. Это правда. Но ей ни тогда, ни тем более теперь не был нужен никто, ни один из всех, кого видела да и которых не видела, задаром не надо. Борю как узнала, так и все. С этим делом все было кончено раз и навсегда. Или он — или никто. Глупо, конечно, все сперва так думают, смолоду. Но, слава богу, по-другому и не получилось, а получилось именно так. Как хотела.

Катерина страдала сильней Бориса Михайловича, глубже, но ему казалось иногда, что она вроде и не может без этих разладов, если их нет, она обязательно найдет повод, чтобы они были, как будто скучает без них.

Борис же Михайлович считал все это глупостью. И с сыном, с Витенькой, тоже. Ну, чего надо? Одет, обут, отец-мать при тебе, ходи учись, помогай матери, читай, думай, с ребятишками дружи, можно и с девчонками, по-хорошему, ходи в кино, денег, слава богу, всегда и мать даст, и он не откажет, этого никогда не было? Чего надо? Нет, что-то ему не то. Молчит. Перестал любить, куда уж любить, перестал уважать мать, отца. Почему? Были бы мы какие-нибудь непутевые, пьяницы или еще там что, дак нет, родители, если по-серьезному, дай бог каждому. Тогда что же?

Не отдельные случаи, не проступки Витенькины, какие бы они тяжелые ни были, а вот это постоянное зудит в душе Бориса Михайловича затянувшееся тупиковое положение. Чуть отойдет, вроде загладится, вроде даже и забудется на день-другой, нет тебе, опять вылезет наружу. Вот и получается: чего больше всего хочется — чтобы все тихо, спокойно, именно того и нет тебе, а то, что как ножом по сердцу, — это, пожалуйста, сколько хочешь. Как она появилась — трещина между ними и Витьком, — так и держится. И сгладится ли когда-нибудь? Разрегулировались отношения, а отрегулируются ли — неизвестно. В то время как во всем остальном жить, казалось бы, вполне можно было. Сфера, как говорится, узкая, семейная, а вот уж как есть, так оно и есть, и никуда от этого не денешься. Другое дело не эта, узкая сфера, а широкая, общая, в масштабе всего целого, в масштабе всей страны и даже всего мира. Тут проще. Тут полностью все зависит от тебя самого, как ты смотришь на то или другое, так оно и будет по-твоему. Все от твоего личного характера зависит. Поскольку Борис Михайлович, например, не терпел никаких расстройств, тупиковых положений, то их и не было для него. То есть они, возможно, и были, но их легко было и не замечать, тем более что не они, если говорить о нашем государстве, определяют погоду, не в них суть. Значит, их, можно сказать, и нет вовсе. И уж друзья-приятели Бориса Михайловича знают, что никаких разговоров со всевозможными обличениями и так далее, ничего этого Борис Михайлович не терпит, не любит за бутылкой или там за пивом этого критиканства, которого в общем-то хоть отбавляй. Если бывает, что втянут его в разговор, вынудят — и то, мол, не так, и это, — Борис Михайлович отвечает на эти разговорчики одним и тем же. Да что вам нужно и так далее, трамваи ходят? Ходят. Магазины работают? Работают. Свет горит, отопление действует? Ну что вам еще? И действительно, что еще. Конечно, это вроде в полушутливой форме, а если всерьез, то же самое. Нет у человечества никакого другого пути, кроме нашего. Кровь пролита раз и навсегда. Революция свое дело сделала. Народ пришел к власти. Это все абсолютно ясно. Остальное, если что-нибудь и не так, как хочется кому-то, остальное — мелочи, детали. Даже с войной, с этим острым для некоторых людей вопросом, тоже абсолютно ясно. Водородные бомбы, ракеты и так далее. Ну и что? Они для всех страшны, потому Борис Михайлович раз и навсегда понял и решил для себя: никакой войны теперь уже никогда не будет. Трепаться об этом, конечно, нечего зря, но про себя надо знать… Словом, в нынешнем мире жить можно. Вот только от узкой сферы не скроешься. Как бы ты ни хотел видеть, что ничего особенного, что все нормально — не получается. То одно, то другое, то там трещина, то в другом месте, а вот эта, с Витьком, вообще затянулась, видно, надолго. Но поскольку дело это ненормальное, противоестественное, то все-таки хоть когда-нибудь, но кончится, придет в норму, потому что не может этого быть. Выключив свет у Витеньки, Борис Михайлович теперь уже спокойно улегся, надеялся быстро уснуть, тупиковый момент разрешился. Отношения с Витенькой, собственно, остались прежними, тут как раз ничего не разрешалось, но тупик разрядился. «Так же, сынок, так?» Одними губами Витенька сказал: «Так…» Значит, все. Перемелется. Жить можно.

— Ну, что? — спросила Катерина.

— Давай спать, Катя. Ты спи, мать, не надо переживать, поговорил, спи.

Борис Михайлович похрустел немного кроватью, поудобнее укладывался, чтобы спать, значит, а оно нет, ни в одном глазу, нету сна. Притворился, затих, чтобы Катерина не мешала думать. Почему-то вдруг потянуло думать, первый раз по этому пустяковому вроде поводу потянуло думать, обстоятельно, как следует, по-серьезному. Как же это? Что же получается? Так-то так, Витек говорит — так, да и по всему видно, что сам он, Витенька, тяжело переживает, и разрешилось все, Витенька успокоился, потуши, говорит, свет и так далее. Но в дневничке-то написанное написано, его рукой выведено, обдумано до этого, не так просто, не случайно.

18

Там еще, на Потешной, в баню пошли первый раз. То все бабушка водила Витька или сама Катерина, а тут отец сказал — все, хватит с бабами ходить, со мной пойдешь в субботу. А почему сказал, тоже вспомнил Борис Михайлович. Дядя Коля, живой еще был, как раз Витеньке брюки стал шить, первые настоящие брючки, после этих штанов с разными помочами, прямыми и крест-накрест, после трусиков, шаровар теплых. Витек стоял на ванне, на этой доске, которой ванну накрывали, дядя Коля вымерял его клеенчатым метром. «Вот сошью брюки, настоящие мужские», — говорил дядя Коля. И все с интересом смотрели, как он обмерял Витька, всем хотелось, чтоб скорей Витек большим стал, не терпелось, время подгоняли. И сам Витек хотел, стоял смирно и строго. А уж когда скроил дядя Коля, да сметал, да стал примерять на другой день, тогда и сказал Борис, что теперь с ним в баню пойдет в мужскую. Витек все спрашивал про субботу, когда же суббота будет. Вообще-то жаль, что уехали с Потешной, хорошо там было, банька рядом, попаришься, вымоешься, пальцами проведешь по телу — скрип, дышится вольно, во как грудь ходит, колесом, а одевшись не торопясь, накинешь полотенце на шею, выйдешь из раздевалки, возьмешь пивка бочкового и тут же, на деревянной лавке, на широкой скамье со спинкой, потягиваешь холодненькое пиво, остываешь понемногу, наслаждаешься. Куда уж лучше! И пошли с Витьком, брюки взяли, чтобы там надеть, чтобы домой уж в брюках мужских прийти. Витек за руку держал отца, когда шли, и видно было, как любил он его, как предан был и как польщен, что шел с отцом. Когда вернулись домой, Витек прямо заявил матери и бабушке, что с папой ходить в баню в сто тридцать четырнадцать раз лучше и что никогда больше ни с кем не пойдет, а только с папой. А там, в бане, терпел, ни разу не заплакал, когда отец намылил ему голову, бабушка и мать мучились с этим делом, Витек не давался, и всегда намыливание кончалось слезами. А тут сам сказал, что любит мылить голову, даже ему нравится, когда щиплет в глазах. Все там было не так, как в женской, совсем не такие люди, совсем другие. Лучше или хуже? В сто, в десять тринадцать раз лучше. У теток висит все и болтается много. Катерина помирала со смеху, сидела на диване, всплескивала руками, откидывалась на спинку и помирала со смеху. Витек даже не выдержал, кинулся к матери и стал кулаками молотить в колени. «Ты за что бьешь меня? Что я тебе сделала?» — «А ты чего смеешься!» И опять Катерина стала помирать, выспрашивать Витеньку про мужиков и про то, чем они лучше женщин, и смеяться до упаду. Витеньке не нравилось, что мать смеется, и Лелька смеется, и бабушка. Ему понравилось, что отец остановил их: «Хватит, сказал, чего рассмеялись». А как они одевались в бане. Борис нарочно не стал помогать Витеньке, отдал ему рубашку и брюки, давай, одевайся. И Витек стал одеваться. Рубашку надел скоро. Стоял на лавке и вот взял брюки. Сперва поглядел по сторонам, на соседей, которые тоже одевались и на Витька не обращали внимания, но он смотрел на них, чтобы они обратили внимание. Просунул одну ногу, потом другую, подтянул брюки, опять туда-сюда поглядел. Отец тоже натянул брюки, стал застегивать. «У тебя тоже такие?» — не стерпел Витек. «Конечно, точно такие». — «Как у меня, точно такие?» — «Как у тебя, как у всех мужчин». Тут уж один сосед повернулся к Витеньке, ахнул: «Да у тебя же взрослые брюки, мужские». Витек прямо расцвел и сказал дяде, что у него два кармана, вот. И когда стал показывать карманы, брюки свалились. «Я их сейчас буду застегивать», — сказал Витек. «Ну, давай, застегивай, вот я уже застегнул», — сказал дядя. А бабушка или мама всегда на него все натягивают, как будто он сам не может, как будто он маленький. «Ты мне, папа, одну только застегни, одну пуговицу, крепкую», — попросил Витек, намучившись с новыми, жестко пришитыми пуговицами и жестко обметанными петлями. А потом, когда Борис сидел на лавке с кружкой пива, сдувал пену и медленными глотками отпивал, а потом еще взял одну, а Витьку взял кусочек сыру и конфету, Витек стоял одетый, в мужских брюках, о них все время не забывал, поглядывал вниз, ножку поднимал, чтобы видеть манжеты брючные, стоял возле отцовского колена и чувствовал себя самым счастливым человеком в этой бане и вообще.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: