Спокойно, не задевая Витенькиных чувств, проскальзывали в его глазах молодые лица обоего пола, но только когда проскальзывали нейтрально, в своем обычном состоянии или в своем стремительном и веселом или, напротив, озабоченном беге куда-то. Но когда плясала свадьба над головой, на верхнем этаже, плясала всю ночь, а к утру вывалилась во двор, на улицу, и под эту первобытную гармошку они продолжали отбивать свою «мотанью» с глупыми или полупохабными частушками, когда он и она, жених и его дура, затянутая в постыдно-похоронную кисею, когда все они шлялись по улице, вынося туда, горланя всем и каждому о своей великой тайне, о великом событии, что он и она будут с сегодняшнего дня вместе спать в одной постели, — тогда и молодые не спасали Витеньку от навалившейся на него мизантропии. Он стоял на балконе, смотрел на это шествие молодых, на этот шабаш, и тяжелые, противные мысли мучили его…

33

Кое-как переведенный в десятый класс с тройками, Витек не захотел никуда уезжать из города, все лето пробыл в Москве. Даже во время отпуска родителей не поехал с ними в деревню, к деду, остался дома. Как только вспомнил бабку Олю — сю-сю-сю-сю, представил себе деда с его деревянной ногой, рассказами о собственных подвигах, с его жеванием нижней губы, всегда ему плакать хочется, когда рассказывает, — стало противно, и он остался дома. «Надо, — сказал родителям, — заниматься буду». — «Смотри, как хочешь, заниматься можно и в деревне». Словом, июнь, июль и август Витек играл, спасался игрой, писал стихи, спасался писанием стихов, и чтением, и мрачными размышлениями по ночам. Особенно когда родители уехали в деревню. В эти дни никто не мешал ему гибнуть и снова жить и даже наслаждаться жизнью, потом опять уходить в свои глубины, в самого себя, где было так хорошо и безрадостно. Он сильно продвинулся в музыке. Он вырос, пушок обметал его подбородок и верхнюю губу, взгляд стал медленным и глубоким. Он сделался вполне юношей, и мне хочется отдохнуть от него немного. Вот его стихи. Пусть говорит сам.

                            Володе Пальцеву
Мой бедный друг, я знаю, знаю,
Давно изведал ту тщету.
Бывает счастье?
Да, бывает!
Жар-птицу схватишь на лету,
В руках комок живой забьется
И тихо: «Отпусти… Зачем?»
И так печально улыбнется,
А ты опять стоишь ни с чем.
* * *
Гуляет ветер в чистом поле.
Куда ни глянь — белым-бело.
Я вас любил, чего же боле?
Теперь и это умерло.
Мы каждый — со своею долей,
Жизнь там, где пелось и мело.
Но пусто-пусто в чистом поле,
Куда ни глянь — белым-бело.
* * *
                                   Сергею Есенину
Сажусь к столу, бумагу придвигаю,
И хочется начать таким стихом:
«Отговорила роща золотая
Березовым, веселым языком».
Тех журавлей уж нет. Куда они умчались?
И почему во мне такая грусть?
А голос журавлиный отвечает,
Что все прошло, назад уж не вернуть…
Да, все прошло, и сожалеть не надо.
Но только не о том я говорю.
Ведь он и сам мечтал стальной громадой
Увидеть нищую страну свою.
И может, все сбылось, не знаю я, не знаю,
А если не сбылось, так сбудется потом.
Но все же, все же роща золотая
Отговорила милым языком.
И я как будто вижу эту рощу
И поля опустевшего простор,
И влагу дней тех чувствую на ощупь,
И влага та мне застилает взор.
А я гляжу, в безмолвии глотая
Внезапно подступивший к горлу ком.
Да, все прошло, и роща золотая
Отговорила милым языком.
* * *
                 И пусть у гробового входа…
                                        А. С. Пушкин
Уснули голоса тревоги,
И тихо, тихо, как во сне,
Родятся медленные строки
И умирают в тишине.
Здесь все знакомо, все конечно
В пределах глаз, в пределах рук.
И где-то в глубине сердечной
Стучит: «Пора, пора, мой друг…»
Так вот они: покой и воля.
Ужель пришла моя пора?
И делится заветной долей
Со мною сам отец пера?
34

Катерина и Борис Михайлович вернулись из деревни загорелыми и немножечко сбросившими свои тяжелые веса, ходили бодрей, говорили бойчее и громче, чем полагалось дома, в городской квартире. Катерина пригнула к себе вскользь и на одно мгновение показавшего свою улыбку Витеньку, поцеловала в макушку, отец потрепал его за волосы. Рады были. А уже во вторую минуту в глазах Катерины и другое выступило, вроде тревожного вопроса: как тут у вас, ничего такого не случилось?

— Ну как тут у вас? — на Витеньку, на Евдокию Яковлевну посмотрела, ответа хотелось хорошего.

Витек пожал плечами. Евдокия Яковлевна немного поколебалась и сказала:

— Я ничего не знаю.

— Как не знаешь? Ты говори, мама, говори. — Катерина почувствовала что-то нехорошее за недомолвками матери. — Чего ты ничего не знаешь? Говори!

— Я не знаю, — повторила Евдокия Яковлевна, и лицо ее морщинистое скуксилось. — Он запирал меня…

— Куда запирал?

— В мою комнату запирал.

Ничего нельзя было понять. Вмешался Борис Михайлович.

— Что вы тут, как дети, разнюнились. Кого запирал? Кто запирал? В чем дело? — и так далее.

Евдокия Яковлевна заробела немного, перестала кукситься, начала говорить без хлюпанья, даже на грубоватый тон перешла:

— Играл он тут день и ночь, соседи жаловались, на балконе ночью курил. А тут ходить к нему стала шпана всякая, как налетят, все вычистят из холодильника, понакурят, понаплюют, даже томатную пасту съедят, ничего не оставят, стала говорить — не нравится ему, кричит на меня и запирать стал, как эти на порог, так сразу запирает меня, один раз насильно затолкал в комнату и запер, ключ нашел специально, не выпускает, пока не разойдутся.

Витек молчал, замкнувшись. Все молчали. Потом Борис Михайлович сказал:

— Витек!

— Что она лезет всегда?! — огрызнулся Витек.

— Какая такая шпана? — спросил отец.

— Это я, — сказал Витек, — и мои товарищи. Феликс, например.

— Мама! — взмолилась Катерина. — Что ты вмешиваешься? Что тебе сделали ребята? Ну поели томатную пасту, да ради бога, тебе что, жалко? Они растут, им надо есть побольше, господи. Напугала только…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: