-- Шушукаются, - передавали горничные кухаркам, а те сообщали в лавках:

   -- Шушукаться начинают...

   Благодетель, когда его спрашивали, не отрицал опасности, однако стал добавлять, что всего этого желают только студенты да ученые.

   -- А настоящие господа здесь ни при чем: чиновники, дворяне разные, генералы... Эти разве затеют такую гадость! Это все мутят волосатые эти... ученые дураки!

   -- Взять бы этих волосатых! - горячо воскликнул лавочник, молодой хозяин. - Взять бы их всех за волосы, да в пучки повязать, да в Америку багажом; там все одно купля-продажа негров! А мы бы их по дешевым ценам: пятачок за пучок, а в пучке целый десяток! Гы-гы-гы! - расхохотался он над своим предложением и долго не мог успокоиться, и все мясники его хохотали вместе с ним.

   Благодетель серьезно глядел на их веселые жирные лица, на белые здоровые зубы, на крепкие складки щек и, когда ликование затихло, сказал, приложив ко лбу палец:

   -- А что?.. Ведь об этом стоит подумать: хорошая мысль... надобно подумать. Вы умный человек, господин Красавицын, и настоящий русский, истинно русский человек! Почем знать: может быть, из вас для России судьба готовит нового Минина.

   Красавицын даже растерялся от такой неожиданной похвалы. Он стоял молча, с опущенными глазами, сохраняя на своем молодом румяном лице гордую и счастливую улыбку.

   -- А я вот не знаю, как сделаю, - раздался новый голос. - Но только ничему этому не бывать.

   Это сказал, волнуясь и бледнея, юноша лет восемнадцати. Он выговорил это не громко, но твердо.

   -- Я сам крестьянин. И отец мой и дедушка - крестьяне. И тому, что вы сказали о крепостных, - не бывать!

   Благодетель приподнял над головой цилиндр и согнул шею.

   -- Радуюсь, молодой человек. От души радуюсь, - сказал он, вглядываясь в возбужденное лицо юноши, в сдвинутые брови и раздувавшиеся ноздри. - С такими молодцами всякие страхи исчезают, как дым. Подумайте: вот уже двое в одну минуту. Да этак вся Москва за нами пойдет! Вся Россия!

   Он надел цилиндр и протянул руку:

   -- Рад познакомиться. Вы чем же занимаетесь, молодой человек?

   -- С дедушкой иконами торгую; вот здесь, у подворья, лавка Синицына. А с Денисом Петровичем, - указал он на Красавицына, - мы в дальнем родстве.

   -- Побываю у вас, побываю, - отвечал Благодетель. - Я уж бывал кое у кого из ваших соседей. Дедушка-то ваш не очень занят? Не обидится?

   -- Нет. Дедушка любит поговорить.

   -- Вот и прекрасно. Кстати, мне нужно крестик золоченый купить. Так я побываю. Очень приятно.

   Он весело пожал руки обоим молодым людям, поклонился приказчикам и ушел, тихонько напевая, точно мурлыкая:

   -- Славься ты, славься, наш русский...

II

   Яшу Синицына с одиннадцати лет взяли из школы и начали приучать к делу.

   С утра до вечера он находился в лавке, где писал покупателям письма под диктовку старших, лизал языком и наклеивал гербовые марки на счета, ел у разносчиков горячие пироги и наливал дедушке, отцу и себе в толстые стаканы чай из медного огромного чайника. Свободного времени было у него, несмотря на занятия, много, и он, прогуливаясь по своей Линии, расширял знакомство среди соседей, дежурных городовых, артельных сторожей и разных людей, заходивших в лавку как по делам, так и без всякого дела. Дедушка любил побеседовать, и у него было много знакомых, которые только для этого и заходили.

   Здесь Яша много раз слыхивал, что дедушка - крестьянин, и хотя платит в гильдию и считается временным купцом, но коренного звания своего не желает менять.

   -- Родился крестьянином и помру крестьянином, - твердо и с удовольствием говорил обыкновенно дедушка. - Вот и сын тоже ни во что иное не лезет, и внук не полезет. Так и будем все крестьяне, какими господь создал.

   Через год уже и Яша говорил своим знакомым не без достоинства, что он крестьянин, как его отец и дедушка, и что он это звание никогда не променяет ни на какое иное.

   Лавка их была небольшая, вся заставленная иконами и киотами, на прилавке под стеклянной крышкой лежали мелкие образки и крестики, и все вокруг хорошо пахло кипарисом и свежим масляным лаком, так что о. Федор, заштатный священник, когда входил, бывало, в лавку, то прежде, чем поздороваться, втягивал в себя ноздрями воздух и разводил руками:

   -- Благоухание-то какое!

   В лице и во всей фигуре этого священника было нечто загадочное и затаенное; большие серые глаза его были грозны и проницательны, но он старался всегда сощуривать их и делать ласковыми; голос его был громок и резок, но он старался говорить тихо и мягко, точно боясь, что за настоящие взоры и за настоящий голос его сейчас же прогонят. А жизнь его была не легкая, полная бедствий, гонений и нищеты, и он теперь ломал себя и свою натуру, чтобы как-нибудь не сорваться и не остаться голодным.

   -- Пустой человек! - говорил про него дедушка. - Всю жизнь с места на место гоняют... Кабы не семейный, и на порог бы к себе его не пустил.

   Однако, когда Федор надолго пропадал, дедушка начинал все чаще о нем вспоминать и даже беспокоиться.

   -- Что-то давненько наш попик-то не бывал. Жив ли, непутевая голова?

   Время шло, и Яша привыкал. Его посылали к мастерам с заказами и научали распознавать старинные образа и складни; беседовали с ним про "мездринный" клей, про грунтовку "левкасом" и про "твореное" золото, которым делаются узоры на одежде святых. Он уже стал отличать рублевскую живопись от суздальской, кустарную от монастырской и товар свой научился узнавать по первому взгляду, хотя это было и не так легко на первое время, особенно с иконами божьей матери. Троеручицу, Живоносный источник, Утоли моя печали, Прозрение очей, Взыскание погибших - он заучил без труда, но Владимирскую, Казанскую, Иверскую, Корсунскую, Египетскую - он перепутывал и долго не умел различать. Потом дедушка стал рассказывать ему про разные стили, или "пошибы" - строгановский, московский, фряжский, - знакомил с руководствами "толковыми" и "лицевыми" и указывал то на "резкость", то на "плавность" рисунка.

   -- Всему тому цена разная, - умудрял старик, - все равно как рублю и двугривенному. И в обман себя ты не должен давать никому.

   Лавка у них была холодная, без печей. В зимние морозы она так выстывала, что в чернильнице замерзали чернила, а бумага, на которой Яша писал, делалась как лед и жгла ему руку. Завернутый в шубу и туго подпоясанный для тепла кушаком, Яша окунал перо в чернильницу, подцепляя на кончик его блестящие черные кристаллы, вроде черного снега, и начинал дышать на перо молодым, горячим дыханием: снег таял, и перо делалось влажным; Яша пользовался моментом и наносил на бумагу несколько строк, потом опять поддевал из чернильницы на кончик пера черного снега, опять оттаивал его дыханием - и продолжал дописывать счет; руки зябли и ныли, и он, отрываясь нередко от работы, бросал перо на половине слова и согревал посиневшие пальцы тем же дыханием, а иногда грел их о стенки медного чайника, если тот бывал в это время горяч.

   -- На то и руки, чтобы ими работать, - утешал он себя. - Нечего их жалеть.

   Отец Яши тоже в свое время не жалел себя на работе, но его хватило ненадолго; теперь он был хворым и слабым, сильно страдал от неизлечимых болезней, в лавке почти не бывал и вообще не замечал ничего вокруг себя, зато дедушка вглядывался в Яшу опытным, проникновенным взором и наедине с самим собою, молча кивая сам себе седой головой, думал с удовольствием: "Деловой человек получается!"

   Линия, где торговали Синицыны, вся состояла, направо и налево, из таких же лавок; по ней целые дни ходили люди, выкрикивали на разные голоса разносчики, и только к вечеру все пустело и затихало, когда купцы затворяли ставнями окна и двери, запирали их замками, запечатывали на них пломбы из черного липкого вара и расходились по домам.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: