В селе Болотном, расположенном в стороне от больших дорог, скопилась большая группа полицейских, потерявших своих хозяев…
Наш отряд наткнулся на них случайно и потребовал сложить оружие. Но полицаи дрались отчаянно, с яростью обреченных. Партизаны ворвались в село и провели свой последний бой на родной земле сурово и яростно.
Усталые, мы шли с Ефремом по улице. Вдруг через плетень увидели в саду человека. Озираясь, полусогнувшись, он пробирался между голых кустов вишенника. На окрик не остановился, и я выстрелил по саду короткой очередью. Но сознательно взял выше, чтобы не задеть человека.
После этого незнакомец поднял руки. Еще не остывший после боя, Ефрем крепко выругался, перемахнул через плетень и сгоряча размахнулся. Но я успел схватить его за руку.
— Подожди, Ефрем.
В это время человек поднял глаза.
— Михайло?!
— Эге, да это и мой старый знакомый! — воскликнул Ефрем, пристально глядя на растерянного человека…
По трусости, по другой ли причине сапожник Селиверстов не побрился и не пришел к партизанам. Разговаривать с ним у меня не было ни времени, ни желания. Но мог ли я тогда подумать, что судьба в третий раз сведет меня с этим человеком через десятилетия. Да еще в каком месте!
Летом 1966 года я был в командировке в Киргизии. Сижу в колхозе «Чон-су», под Иссык-кулем, и беседую с председателем. Вдруг в кабинет вошел белобрысый мужчина. Левый пустой рукав гимнастерки, заправленный под ремень, плотно прилегал к боку.
Пришелец был русским, но с председателем свободно говорил по-киргизски. Белесое лицо его что-то смутно напомнило мне. Почувствовав на себе пристальный взгляд, он нервно передернул бровью. Правый глаз его прищурился. Мне показалось, что, взглянув на меня, он чуть вздрогнул и тотчас отвернулся.
Где я видел этот прищуренный глаз с прозрачным белым шрамом поперек брови? Разговаривая с председателем, он уже явно старался не смотреть на меня. И только уходя, еще раз кольнул резким прищуром глаза.
Оставшись вдвоем, я спросил Атабекова, кто это такой.
— Наш зоотехник.
— Давно живет в колхозе?
— С войны остался. Хороший работник, между прочим.
Подробно расспрашивать председателя было неудобно. Но меня преследовала мысль: где я видел этого человека?
Ночевал я в том же колхозе, в доме приезжих. И вот вечером в комнату вошел тот самый белобрысый человек.
— Извините, вы меня узнали, конечно?
— Да, — ответил я не очень уверенно.
Минуту мы стояли молча. Я ждал, чтобы гость заговорил первым.
— Моя фамилия Селиверстов. Помните наш разговор в Глинищах? — спросил он.
Вот, оказывается, где я встречался с ним! Вся картина мгновенно ожила передо мной.
— Если бы я не встретился с вами вторично, в 1943 году, — заговорил Михайло, — то, наверное, все сложилось бы иначе.
— То есть?
Он задумался, а потом продолжал:
— Помните, с вами был Ефрем, щербатый такой парень? Так вот с этим самым Ефремом мы земляки, оба из города Белева.
— Минутку, — остановил я Селиверстова. — У вас, помнится, была возможность перейти к партизанам. А вы…
Мой собеседник поднял высоко согнутую руку и, прижав ее к щеке, пояснил:
— Вот он, локоть, близок, а не укусишь. Откровенно говоря, я тогда был очень растерян. Казалось, все погибло, а фашисты прут и прут.
Селиверстов замолчал.
— Значит, потеряли уверенность в нашу победу? — спросил я.
Он виновато посмотрел на меня.
— Стало быть, могли быть на службе у врага…
— Пощадите меня, — взмолился Селиверстов. — От этого я все же был далек.
Он тяжко задумался, глядя в одну точку.
— Сначала я колебался насчет партизан, все оттягивал, раздумывал. А время шло. И с каждым днем удалялся от них, хотя и жил рядом с ними. Потом стал бояться встречи. Все равно, думаю, расстреляют они меня за уклонение от войны. Тогда решил уйти в степные районы, подальше от лесов. Сознавал, что гибну, а другого выхода не видел. Только о том и думал, как спасти свою жизнь…
Селиверстов стал углубляться в философские размышления, а мне не хотелось затягивать разговор.
— Что же дальше-то было? — спросил я.
— Вы, вероятно, помните, из Болотного нас всех отправили в воинскую часть. Попал я в маршевый пехотный полк. Никогда не забуду этого счастливого дня!
Селиверстов глубоко, облегченно вздохнул, и на лице его я впервые увидел сдержанную улыбку. Она как-то неприятно перекосила тонкие, бледные губы, образовала глубокие складки в углах рта.
— Командир роты задал мне несколько вопросов, — продолжал Селиверстов. — Я хотел ему начистоту рассказать все о себе, но он махнул рукой и крикнул: «В строй!» Через полчаса обрядили меня в воинское, вооружили винтовкой, и я с удовольствием шагал на левом фланге.
Селиверстов оживился, стал подробно рассказывать, как служил в полку, был два раза ранен.
— После каждого боя, и особенно после ранения, — воодушевленно продолжал он, — у меня на душе становилось все легче и легче, словно тяжесть постепенно снималась с плеч.
Он опять криво улыбнулся и, сдерживая возбуждение, продолжал:
— В сорок четвертом мы уже были в Германии, и в самом центре Пруссии! Откровенно скажу, втайне я даже жалел, что война идет к концу…
Он с опасением взглянул на меня, сознавая, что говорит неладное.
— Я, конечно, понимал, что это эгоизм. Но, думал, совершу геройство, окончательно оправдаюсь перед своими.
На лице его снова легла печать тяжелого раздумья. Он умолк, как бы не решаясь продолжать рассказ.
— И все-таки, — воскликнул он, — очистить совесть мне так и не удалось!
Эта фраза показалась несколько риторичной. Селиверстов заметил мою сдержанную улыбку.
— Нет, я не рисуюсь.
Рассеченная бровь его судорожно передернулась от нервного напряжения.
— После второго ранения я получил отпуск и поехал домой, на побывку. И мать, и жена встретили меня с большой радостью. Вечером, когда мы остались вдвоем, жена вдруг спросила, где меня встречал Ефрем? Верите ли, у меня даже потемнело в главах.
Оказывается, еще год назад Ефрем прислал домой письмо и сообщил, что встретил Селиверстова в селе Болотном.
— Лучше бы он застрелил меня тогда!
В долгую ночь Селиверстов все честно рассказал жене и на другой день уехал на фронт. И самым тяжелым для него было в то утро настроение жены. Она не высказала мужу ни одного слова упрека, но и не удерживала его… Только мать, ничего не знавшая, молча плакала.
— Утром я ушел на вокзал один. И матери, и жене провожать запретил. Многие годы прошли, и нет покоя моей душе. И даже вот здесь, в горах Тянь-Шаня, я живу и постоянно боюсь, что кто-нибудь покажет на меня пальцем: это тот самый, что скрывался от войны…
Селиверстов умолк, взял фуражку. Настроение его подавляло меня. Я припомнил Ефрема, погибшего на фронте. Это был горячий, бесхитростный и в сущности очень добрый парень. И уж, конечно, он не предполагал тогда, что будет причиной многолетних душевных страданий своего сверстника.
— Ну, вот и все, — сказал Селиверстов.
— Как все? — встревожился я. — Говорите уж до конца.
— Больше говорить нечего. Под Прагой я был ранен. Потом очутился здесь, в городе Пржевальске, в госпитале. Рана скоро зажила, а там и война кончилась. Бывало, хожу по тополевым улицам тихого Пржевальска и все думаю над своей судьбой. Вот выпишут, куда я пойду? Домой ехать не мог.
— Где же ваша семья?
— Мать умерла, а жена и теперь в Белеве, вероятно.
Он опять присел на стул и задумчиво проговорил:
— Дело тут, конечно, не в Ефреме. Я слыхал, что есть у нас такой закон: если провинившийся вернулся в строй и в честном бою получил ранение — его прощают. Считается, что вину свою перед Родиной он смыл кровью. Сам я не читал этого закона, но если он действительно существует, то лишь для юридического оправдания. А совесть! От нее куда спрячешься?