— Распоряжения никакого не будет?
— Ну, идите, куда идете, — сказал начальник.
Они и пошли.
Все молчали. Только Сосулька пытался что-то подсвистать уходящей песне, да и то у него не получалось. Пройдя минут пятьдесят, Нередка сплюнул и сказал:
— Добрый солдат. Надо думать, выдвинется, в соответствии с тем…
Но тут их догнал верхом на коне пожилой партизан и предложил им вернуться к отряду.
— Я ж говорил, покормят, — воскликнул Сосулька. — Не могут не покормить люди, которые поют.
Начальник опять сидел на пне, и ноги его, как и раньше, были обернуты одеялом. Лицо его было по-прежнему непроницаемо, и по-прежнему равнодушием веяло от тона его вопросов. «Ну и человечина!» — подумал с неудовольствием Мирских. Начальник же голосом допрашивающего обратился к нему:
— Языки иностранные знаете?
«Вот зачем мы ему понадобились», — подумал Мирских и ответил:
— Знаю.
— И немецкий?
— И немецкий, — любезно ответил Мирских.
— Читаете? — тоже любезно сказал начальник.
— Да, — еще более любезно ответил Мирских.
— И пишете? — совсем уже любезнейше спросил начальник и даже улыбнулся.
— И пишу, — ответил Мирских. — У вас папироски нету?
— Как не быть, — ответил начальник и дал всем пятерым по папироске. Затем, указывая на немецкого солдата в короткой меховой куртке и коротких сапогах, сказал — «Кукушку» надо спешно допросить.
После допроса начальник совсем подобрел. Он выдал еще по папироске и приказал отделить от скудных партизанских запасов на всех пятерых два килограмма хлеба и двести граммов масла. Хлеба им выдали действительно два кило, но масла не оказалось.
— Значит, кончилось, — сказал начальник, задумчиво глядя на Мирских. — А масло у нас было, не подумайте. Вот переводчика у нас нету, это, верно, плохо. Прошлый раз захватили мы караул. У них телефонный аппарат — связь с городом: можно все узнать, будь у меня язык. Я беру трубку, слышу — немец там дышит, а я ему — ни слова. Такая злость взяла, что и выругаться не смог. Нет, неважно у нас было поставлено дело в угрозыске — иностранного языка не изучали.
И он задумчиво посмотрел на Мирских. Лицо Нередка, бывшее до того одобряющим и почти восторженным, приняло вдруг сосредоточенное выражение. Он опасался, что начальник предложит Мирских остаться. Как же это? Ведь распоряжения майора не было. Он быстро составил в голове сводку всех мыслей своих и нашел такую фразу, которая сразу дала бы понять начальнику, что он и Мирских в некоторой степени соседи по приказу.
— Велено идти на восток, товарищ начальник, — сказал Нередка громко, прикладывая руку к шапке. — Счастливо оставаться прикажете?
Начальник понял его. Он улыбнулся и сказал про Нередка, указывая на него глазами Мирских:
— Высший сорт! С таким бойцом дойдете счастливо. Пока!
Километров десять спустя, в поле уже, Мирских сказал, вспоминая начальника отряда:
— Мужественный человек.
— Такой из соломинки дворец выстроит, — сказал Отдуж.
— Шутник, — добавил Сосулька.
И даже Подпасков сказал, хотя ему и хотелось бы оставить эту мысль при себе:
— Такой и в моем колхозе бы пригодился.
А еще километров через пять, когда остановились, чтобы Мирских мог передохнуть, Нередка сказал:
— Добрый солдат. Правда, он нам патронов не дал, так мы на его месте тоже бы не дали.
Препятствие во всяком походе — голод.
Последствия его и стремительны и гнетущи. Крестьяне, к которым они стучались, чтобы утолить голод, понимали их по стуку. С какой-то военной торжественностью они говорили, что хлеба нет, что весь хлеб поотнимали гитлеровцы: «Не верите, проверьте». А один крестьянин сказал, чем и привел в восторг Сосульку:
— Немец сказал: можете торговать оптом и в розницу. А можем мы торговать разве что смертью, да никто и за грош ее не берет. — И, словно прислушиваясь к чему-то, приближения чего они не слышали, он добавил: — Вон она топочет.
И они отошли от хаты, думая: вот последний, полученный ими от партизан хлеб дал им возможность дойти сюда, а кто даст им хлеба теперь?
Из села они спустились в какой-то парк. Они вдыхали запах душистых тополей, и им казалось странным, что село, которое они только что покинули, не пахло ничем. И хотя аллея была суха, но идти было тяжело и топко, словно здесь неделю шли дожди.
Они томились. Они сильно хотели есть. Их утешало несколько, что, когда они нападали на фашистов согласно пункту «б» приказа майора, те тоже были голодны — галеты, найденные при них, были тонки, как бумага, и, пожалуй, столь же питательны. Мир стал убог, жалок и скуден. Над головами их высилась голубая осенняя пустота, похожая на погребальный убор. У, плохо!..
Первым стал жаловаться на голод Подпасков. Жаловался он своеобразно. Он вспоминал подробно, какую жирную убоину он заготовлял перед праздником. Однажды он кормил двух поросят, и случилось так, что задолго перед рождеством у младшего отнялись ноги и его пришлось прирезать. Нарядили стол, призвали гостей, и, не поверите, поросенок ушел в один вечер. И никому, главное, не было жалко пищи… Тут он, моргая опухшими глазками, показывая исцарапанную в кровь грудь, воскликнул, обращаясь к Мирских:
— Где пища? Куда вы нас привели?
Голод, недосыпание, усталость совсем ослабили Мирских, но, однако же, он не потерял дара речи, а, казалось, стал еще речистее. По-прежнему, когда он говорил, он казался выкованным из того железа, которое было горячо. Слова его входили в человека, как револьвер в кобуру. Он никогда не коверкал слов. Он был чист, как ключ, и в то же время был ключом времени. Он сказал:
— Другой дороги не было. Может быть, вы это поймете позже, Подпасков.
— Я хочу понять сейчас.
— Тогда я хочу попросить вас выслушать меня. То, что вы видите вокруг себя — пожарища, убийства, насилия, — дает вам понятие о том, что мы поступали справедливо. У нас один кров с вами — наша сила. Другого крова и другой родины у нас нет. Упустишь силу, отдашь ее врагу — и не будет крова. Тут уж ничего не поделаешь, раз оказалось, что наши дома стоят у дороги войны.
Сам не замечая того, он говорил замысловато, так, как любили говорить и Подпасков, и Сосулька, и Отдуж. И эта замысловатость, и высокий его голос, сильный и гулкий, несмотря на усталость, делали слова его понятными им.
— Надо исполнять приказ, а не хныкать, — сказал Нередка.
— А если он мне непонятен? — воскликнул Подпасков.
— Чего ж непонятного? — отозвался Нередка. — В приказе всего четыре пункта.
— Да нету главного.
— Какого?
— А где тут пункт, где меня накормят?
Нередка достал свой голубой, сильно полинявший от стирки носовой платок, который он обычно стирал каждый день и сушил на кустике. Свертывая платок, он сказал:
— То, что хлеба нет, то нас не сказнит. А что вот патронов стало мало, то нас сказнит и утрамбует.
И Подпасков смолк, сраженный силой этого довода. Когда они просили хлеба, они редко слышали: «Убирайся к черту!», но, когда они спрашивали у крестьян патроны, часто раздавался этот возглас. Крестьяне так же, как и они, держали при себе последний патрон, и вовсе не для того, чтобы убить себя, — нет. Патрон был совершенно необходим для храбрости. Его берегли больше, чем ломоть хлеба, — даже и тогда, когда человек не ел три дня и предполагает этим ломтем поддержать свои оставшиеся силы.
И чем дальше они шли, тем больше встречалось им людей с одним патроном.
От убитых или бежавших немцев доставались им патроны и винтовки. Но они их не брали с собой, не столько из презрения к оружию врага, а главным образом потому, что согласно приказу они должны были принести свое оружие. Это оружие как бы уменьшало расстояние между ними и тем, далеким еще районом Воробьевска, расположенным на востоке, куда через болота, леса, вытоптанные и сожженные нивы, через опустевшие села, мимо озлобленных и мстительных врагов шли они.
Несколько патронов оставалось еще у Гната Нередка, но больше всего, несомненно, хранилось их у Подпаскова. Две котомки на нем да две на Отдуже весьма ему пригодились. Подпасков, как только уразумел, что патроны дороже хлеба и способны поднимать угасающий дух, стал менять и выпрашивать их у крестьян с удивительным умением. Он сразу угадывал хату, где могли найтись патроны, и умел разжалобить рассказом о своих несчастьях крестьянина, который, вздохнув и утирая слезы, доставал из-под полы две-три обоймы.