– Жаль только, что тебя зовут Степан… Лучше бы Финист, – сказала Аленушка и вздохнула.
– Что такое? – встрепенулся он. – Какой это Финист? Такого даже имени русского нет!
– Финист – Ясный сокол, – ответила Аленушка. – Он днем гуляет по поднебесью, а вечером ударится о сыру землю и сделается перышком. А на самом деле он добрый молодец…
Степан отодвинулся и широко раскрытыми глазами пристально посмотрел ей в лицо.
– Ты что, Аленушка, бредишь? Что у тебя творится в голове – какие-то Финисты, соколы… Ничего не понимаю…
– Ты многое не понимаешь, – прошептала она, опять вздохнула, потом тихо засмеялась – в ответ собственным мыслям.
Счастливая и светлая юность Аленушки тоже была как золотой сон до самой войны.
Провожая на фронт Степана, Аленушка взяла от него подарок – маленький перстенек – и сказала так:
– Я буду тебе верна, слышишь? Везде и всегда, хоть целых тридцать три года. Иди и не сомневайся во мне.
Степан уехал, и с этого дня вся жизнь Аленушки приобрела один-единственный смысл – ожидания. Она, разумеется, не сидела сложа руки: после работы спешила на курсы, потом в госпиталь на дежурство. Ее внешняя жизнь шла деятельно и кипуче, но внутренняя была заполнена только верностью и ожиданием. Она с необычайной строгостью требовала от себя выполнения своего долга верности. Как-то раз ей случилось нечаянно попасть на вечеринку, где пили вино и танцевали. Аленушка очень любила танцевать и не удержалась. Ночью, глядя сухими горячими глазами в темноту, она шептала себе: «Ты дрянь, ты ничтожество! Ты здесь танцуешь, а он, может быть, там кровью истекает или в атаку идет!» И этот «он» уже перерастал Степана, включая в себя все, что было ей дорого, – ее дом, Финиста – Ясного сокола, русские поля и березы, которые она страстно любила, хотя, родившись в Крыму, ни разу не видела, кроме, как на картинках. В эту ночь Аленушка почувствовала свою верность единой и всеобъемлющей – устремленная на Степана, она в то же время обнимала собой весь родной русский мир.
Занятия на курсах медсестер подходили к концу. Аленушка готовилась ехать на фронт. Ей обещали назначение в ту бригаду морской пехоты, в которой сражался Степан. Но судьба рассудила иначе. Феодосию заняли немцы. Старушка мать умерла. Аленушку погнали в неволю в Германию.
Получив повестку, она словно окаменела. Без слез, без жалоб и сетований она собирала в дорогу маленький узелок. До указанного в повестке срока явки на вербовочный пункт оставалось еще часа три.
Аленушка пошла на берег: проститься с морем, Степаном, со своей милой Родиной. День был осенний, ласковый, море тихо перекатывало зеленые стекловидные валы. Аленушка одна-одинешенька сидела на берегу, плакала, и слезы ее капали на феодосийский нагретый солнцем бел-горюч песок. Вот когда сбылись детские смутные предчувствия, обещавшие Аленушке черную неизбывную беду. Плача, она повторила здесь, на влажном ветру, свою клятву: хранить верность хоть тридцать три года, а если тридцати трех лет не будет, то до смерти.
В назначенный час она пришла на пункт. Перстенек – подарок Степана – она повернула на своем пальце так, чтобы камешек смотрел внутрь ладони и своим блеском не привлекал внимания солдат. Но свою красоту она спрятать не могла – фельдфебель сразу приметил Аленушку.
К ночи поезд вышел из Крыма, началась Украина, а там, дальше, за степями, лесами, горами, лежала в ядовитом, черном тумане чужая страшная Гитлерия, как некое царство двенадцатиглавого лютого змия, пожирающего людей живьем. Прямо в логово к этому змию везли Аленушку – маленькую слабую русскую девушку, а светлый витязь на коне, с острым копьем и щитом червленого золота был далеко и не мог подоспеть ей на помощь.
Солдаты-охранники ехали в отдельном пассажирском вагоне. У фельдфебеля, начальника эшелона, было свое купе. Аленушку привели к фельдфебелю – покорную, подавленную, беззащитную. Фельдфебель так и решил, что она сопротивляться не будет, – сыто усмехнувшись, он защелкнул дверь, поставил на столик бутылку вина, консервы, нарезал хлеба. Аленушка молчала, не поднимая глаз. Но когда фельдфебель шагнул к ней, она схватила со стола нож и прижалась, вся дрожа, к запертой двери.
– Не подходи! – задыхаясь, сказала она. – Зарежусь!
Глаза ее светились темным отчаянным пламенем, и фельдфебель понял, что сделай он еще одно движение – и Аленушка действительно зарежется.
– Так! – изменившимся, заглохшим голосом пробормотал он по-немецки. – Очень хорошо!.. Ты будешь за свое упрямство три дня сидеть в карцере.
Он приказал перевести Аленушку в штрафной вагон – застенок на колесах. Два дня Аленушке не давали пить – все ждали, когда она сдастся и запросит пощады. На четвертый день она, вероятно, умерла бы, но тут фельдфебель прислал кружку воды: негодяй понимал, что за Аленушку с него могут спросить как за ценный товар.
Штрафной вагон многому научил Аленушку – страх перед фашистами сменился ожесточенностью. Она и раньше знала, что фашисты – враги, но знала это больше разумом. Теперь же она почувствовала это всем своим существом. Ее обидел не фельдфебель – ее обидел гитлеровский лютый двенадцатиглавый змий. Фельдфебель был виновен не больше, чем всякий другой фашист, а всякий другой фашист не меньше, чем фельдфебель, все же вместе и каждый в отдельности они были бесконечно виновны, и все враги. Ведь фельдфебель об Аленушке ничего не знал – она была для него просто русская, вот и все. И для Аленушки отныне любой фашист стал безлик и огромен, воплощая в себе всю Гитлерию. Она не замечала, не видела, не хотела видеть в них отдельных личных особенностей внешности и характера.
Таким же безликим был для Аленушки и хозяин – немецкий кулак, который увез ее с невольничьего рынка в Магдебурге на свою ферму. Хозяин чуть-чуть знал по-русски. «Был в плену», – догадалась Аленушка.
Аленушка уже несколько раз ловила на себе его странно внимательные взгляды, и все ей стало понятно.
Весь день провела она в смятении, в тревоге, на ночь крепко заперла свою каморку. Но хозяин ночью не постучался – ему некуда было спешить. Дня через два он поймал Аленушку в темном коридоре и сунул что-то ей в руку. Это было дешевенькое позолоченное кольцо. Аленушка заливалась слезами над этим постылым подарком и проклинала свою красоту, которая там, на Родине, приносила ей столько радости, а здесь, на враждебной чужбине, обернулась горем и напастью.
Спать она в эту ночь не могла. Когда все уснули, взяла в руки свои туфли с деревянными подошвами и, прокравшись босиком по коридору, вышла во двор – погоревать и подумать.
Все было чужим вокруг – и земля, и небо, и какие-то мутные, тусклые звезды, глядящие в упор, как совиные немигающие глаза. Но ветер дул с востока, и в тихом его шелесте Аленушке чудился далекий, тоскующий голос: «Аленушка, сестрица моя! Выплынь, выплынь на бережок…» Истерзанное горем и ужасом сердце Аленушки отвечало на этот призыв скорбным стоном: «Иванушка братец! Тяжел камень ко дну тянет…»
Она долго стояла во дворе, молясь о чуде. И чудо совершилось – его принес на своих крыльях восточный ветер с далекой родной стороны. Ночь была ноябрьская, холодная, Аленушку прохватило ветром, и она заболела.
Конечно, простуда сама по себе не освободила бы Аленушку от немецкого рабства, но в бреду, в жару ей пришла спасительная мысль: хотя бы на время избавиться от своей красоты. Аленушка перестала есть, пищу свою она тайком выбрасывала. Голодовка в соединении с болезнью за две недели превратили ее в щепку. Вдобавок по лицу пошли какие-то прыщи. Аленушка нарочно не давала им заживать. Каждое утро она разглядывала в зеркале свое обезображенное лицо с торчащими скулами, запекшимися губами и темными, провалившимися подглазьями. Вся ее красота исчезла бесследно. «Слава богу! – думала она. – Теперь уж никто не польстится».
Вот когда, наконец, показал себя хозяин! Он стал с ней груб и жесток. Хотя Аленушка была еще очень слаба, он заставил ее пройти вместе с ним пешком в соседнюю деревню, километра за четыре, к фельдшеру.