Бросив весточку, уехала опать с коровницами.
На прощанье ласкался и утешал: «Ты, мамка, потерпи, осень отвалит, нам барин денег-во! Кучу. Куплю тебе само пряху, будешь прясть, а про куски забудь.
XI
Ночь была глазастая и свежая.
Наелись о дедом той же кашицы и в сотый раз высчитывали, сколько им барин денег отвалит.
Жевали жвачку коровы, а Тузик смотрел на них из-под лохматых бровей, повиливая лисьим хвостом.
— Мм-да… это значит, шестьдесят рублев… деньга, а! Двадцать рублев жеребенок…
— За пятнадцать купишь, — перебивает Васька.
— Хлеба нужно подкупить, тоже пятнадцать, остается тридцать рублев, деньга, а?..
— Вырр-ав!
— Взы-взы-кто там?!
В чаще зашуршало.
Васька схватил дубовый колдай и выскочил.
— Ну-ну, выходи, кто есть, я вот же огрею, — стращал он невидимого врага.
Опять зашуршало.
— Дедка, ведьмедь!
Старик вылез и, щелкая курком, поднял к плечу тяжеленную, перевязанную веревкой, шомполку.
— Если добрый человек, выходи, убью, слышишь?
Кусты раздвинулись, и нерешительно вышел на поляну человек. Он был серый и сливался с землей, как оборотень.
Старик и Дикой насторожились.
— Не тать я, не трожьте, — проговорил серый, и слыша болезненный голос, старик опустил ружье.
— Чево же прятался, убить мог.
Человек перелез с трудом через забор и, сняв с головы тяжелую солдатскую шапку, поклонился пастухам.
Седая плешивая голова поразила и деда и Ваську.
— Кто же ты будешь, в такую пору, в лесу?
— Беглый я с войны… проголодамши очень.
— Эк ты, исхудал, сердяга.
Васька и дед пристальней глянули на лицо беглого и увидели острые скулы, обтянутые грязно-белой кожей, и острый покойничий нос Глаз совсем не увидели. Не глаза, а какие-то ямки о водой серели на месте глаз.
Дед дал солдату остатки кашицы и луку с хлебом.
Солдат ел по-чудному, насильно проталкивая куски в горло.
— Плохой ты, не сладко бегать-то?
— Газом я травленный, душа харчи не принимает, помереть мне, в леса ушел, на воле-то легче.
— Это как же газом-то тебя?
— Немец пущает газ. Скажем, вот, как туман пустит по ветру, едучий он, мышь застигнет, и ту травит, лист сохнет, а человеку двыхнуть невозможно. Слеза из глаз идет, и нутро горит.
Большие тыщи он у нас потравил-как снопы валил. Кто и отживел, се равно-не человек.
Поглядел Васька на солдата, — и впрямь не человек.
— Значит, ево берет нас?
— Какое берет, ничья не берет, он нас, мы его, светопреставление. Всю землю пушками разворотили. Что ни яма-человечьей тухлятиной забита… за што, про што, неизвестно. Ихние пленные упирают: наш царь и наши енералы всему виной. Наши на ихнего царя говорят…
— А еще говорят, — понизил голос солдат, — кабы не было ихнего и нашего царя, и драться незачем…
— Да мало ли говорят, а бьют народ почем зря.
Долго рассказывал солдат, горели проваленные глаза и хрипела, свистела грудь.
— Больной ты, и чего, горюн, бегаешь, так теперь не возьмут на войну-то.
— Не возьмут, ты говоришь, не возьмут, — страстно заговорил беглый, а знаешь, взяли, на фронт взяли, с вагона сбег. — Он захрипел и скорчился.
— Как же зимой-то… — упавшим голосом спросил дед.
— До зимы помру…
Васька посмотрел на серые, Молью съеденные скулы, на синие виски, и решил-помрет.
Утром солдат ушел и больше его пастухи не видали.
ХII
Много раз выгонял и загонял стадо Васька, и по выгонам вел счет дням. Дни холодели, густели, и резкий крик птицы в озерах и краснеющий лист звали осень.
В один из дней случилась в стаде беда: пропала бурая племенная корова. Искал Дикой с Тузиком, искал дед, как поднялась, вихорная!
Работники потом нашли место, где кто-то резал корову.
— «Рога да нога», — сказал толстый мордвин-скотник.
И тем дело и кончилось, только деду дали большущий светлый револьвер от воров.
Дрогнуться стало в шалаше, ярче загорались звезды, будто и на небе кто-то зяб и раздувал угольки… Звонче стало в лесу. Когда повалит наземь лист, угонят отгулявшее стадо по шумным рекам его домой.
Два дня старина и Дикой отлеживались, отсыпались, на третий выпарились в бане и, обув новые лапти, одев синие посконные штаны и белые рубахи, поверх накинули рваные зипуны и пошли в контору за расчетом.
Шел Васька, и не верилось, что отвалят ему с дедом такую кучу денег, о какой они мечтали все лето.
В накуренной конторе дожидались череда и нетерпеливо мяли шапки в корузлых руках.
Наконец, конторщик, наморщив нос, спросил:
— Звать, фамилия, за какую работу…
— Пастух, пастух я, батек… — заторопился дед.
— Хм… пастух, на лесном отгуле, Семен Петров Мосолов, так-так, значит, наем за шестьдесят рубликов, вычет за корову пятьдесят и на руки вам десять… Распишитесь.
Дед ошалело растопырил руки. У Дикого упало сердце.
Две синеньких зашелестели в руках конторщика.
— Не возьму, брось, — рявкнул дед и, тяжело задышав, размахивая руками, повалил из конторы, — обман, до земского дойду! — Конторщик удивленно посмотрел поверх очков и спокойно сунул деньги обратно в ящик.
— Куда прешь-то, орясина старая, — загородил дорогу садовник.
— Барина мне, самого, обман, крест снимают!
— Не выходит он, расстроимшись, — прописано в газете-сына ранили.
— Ранили, тут крест медный снимают.
Барина дед добился; выслушал спокойно, потом указал на дверь и сказал:
— Ступай, старик, ступай о богом, получай десять, в уговоре не сказано, чтобы коров резали…
— С богом, язык у тебя отсохни, пойду, управу, думаешь, на тебя не найду!
— Вон, вон, вон, — затопал ногами барин.
— Вот так заработали, это вот заработали, — разводил дед руками всю дорогу, идя домой.
На утро, чуть свет, он собрался, поставил свечу Николаю — угоднику и покатил к земскому искать управы на барина.
В тревоге ждал его возвращения Васька; места себе не находил, ночи не спал.
— А што, не отдадут? Пропадай тогда и жеребенок, и самопряха матери-все на свете пропадай!
Дед пришел чернее тучи, лег на печь и охал.
— Ну? — уставился Васька, ловя ответ.
Дед задрал рубаху и показал рубцованную спину.
— Вот как на барина управы искать…
От обиды Дикой ревел всю ночь. Волком выл
Деду стало жутко.
— Замолчишь, бес тебя!
Дикой притихал, потом еще горше подступала обида, и опять скулил, переходя в вой.
Днем лежал на лавке и только плечами дергал.
— Пожри хоть, — толкнул дед.
В ночь разыгралось ненастье. По небу стаями лохматых волчиц выли и бесились облака, а за ними кружились другие, заливаясь свистом, как охотники со сворами гончих.
Дед лежал пластом и, от того ли, что плакать не умел, и обида давила, или уж осерчал больно крепко, только взял и совсем нечаянно помер.
Дикой с вечера стащил со стены шомполку п подался в непогоду, а потому не знал, что дед крепче его затужил и помер.
XIII
Не шуршит прибитая дождем жнива под ногой, не путается перекати-поле. Ветер подшвыривает, озоруя, прямо к барскому дому и рвет, треплет дырявый зипун.
Дикому незябко, — только шомполку бережет, в зипун кутает. От пруда до самой липы, что насупротив барского балкона, на брюхе полз; карабкался долго, руки закоченели. Все-таки до дупла долез, не оборвался.
Дупло не только одного, двоих спрячет, давно давно заприметил, когда еще мусор весной в саду убирал. Как раз против балкона любой дробовик хватит… Угнездился и, грея руки, стал смотреть. С непривычки мережило в глазах, потом огляделся.
— В гостинной голубой свет, в углу в кресле кто-то сидит.
— Сын старшой, — в газете писали-шибко раненый, разглядел. Да, он. Сидит, а рядом на ковре в белой пелериночке барышня, на рукаве у нее перевязочка и крестик. Сидит и руку его гладит.