– Вечером, когда балет, – продолжал Слободской, – сижу в ложе, где у нас происходит стрельба…

– Которая, прибавь, идет очень удовлетворительно; в прошлый вторник я сидел в креслах; едва вошел ты в ложу – она не спускала с тебя глаз; стоя за кулисами, она так же исправно на тебя постреливала… Прелесть, какая миленькая девочка! Но я не об этом… Мне хотелось узнать, не приступишь ли ты к более действительным мерам?

– Нет еще; до сих пор не мог даже хорошенько узнать, есть ли у нее какая-нибудь родственная обстановка…

– Да, это статья не последняя!

– Еще бы!

– Надо бы попросить барыню Берестова разузнать об этом… Но, впрочем, вот и Дим! Спроси у него. Здравствуй, Дим!..

XXXV

Восклицание это относилось к молодому человеку лет двадцати трех, худенькому, тщедушному, но с приятным лицом, исполненным огня и одушевления, не совсем обыкновенных. В юноше этом было что-то особенное – какая-то внутренняя притягательная сила, которая невольно влекла к нему и располагала в его пользу.

Он действительно любим был всеми, кто только знал его, – начиная с лиц высшего общества, к которому принадлежал он, и кончая скромными кружками бедных студентов и художников. Лучшим доказательством хорошей природы его служило то, что всеобщее баловство и своего рода популярность не имели на него никакого действия; он был скромнее, проще и добродушнее многих никому неведомых юношей, с которыми водил дружбу и которая, скажем мимоходом, сильно не нравилась его отцу, матери и другим родственникам.

Предрассудки и обстоятельства, его окружавшие, служили с ранних лет преградою всем его стремлениям, не дали развиться ни одному из его талантов, лишили его всякого направления; он ни на чем не остановился. А между тем уже по одному тому, за что брался он иногда, видно было, что могло бы выйти из него при других условиях. Никогда не учась рисовать, он набрасывал эскизы и композиции, которые обличали богато одаренное воображение и сильное артистическое чутье; не учась никогда музыке, он бегло разыгрывал a livre ouvert какие угодно пассажи, играл на память целые оперы; врожденное музыкальное дарование высказывалось в его вкусе, в способности быстро понимать и сильно чувствовать истинно хорошее – даже в манере петь романсы, которые передавал он часто лучше многих известных артистов. Артистическая природа еще сильнее выказывалась в его разговоре, отличавшемся живописностью и пластикой: двумя-тремя меткими выражениями умел он обрисовать живую фигуру или перенести слушателя в тот круг, который хотел изобразить. Принимаясь за книгу случайно, урывками, он прочел очень много: и здесь точно так же выбор его – показывал вкус и верное чутье. Словом, если б разделить дарования этого юноши между пятью французами и пятью англичанами, – вышло бы, наверное, десять замечательных людей. Из Дима ничего не вышло; вышел только милый, умный, занимательный малый, который с шестнадцати лет рисовал карикатуры в альбомы барынь высшего круга, пел романсы и цыганские песни в обществе камелий, был необходимым членом всех холостых обедов и попоек, являлся на всех загородных гуляньях, скачках и празднествах, на всех вечерах и пикниках с актрисами, лоретками и цыганками, – где снова пел романсы, танцевал, произносил комические спичи и пил наравне с самыми застарелыми питухами веселых сборищ.

Папенька его в это время неизбежно сидел в английском клубе, где провел более двадцати лет своего существования; маменька, которой давно минуло за сорок, сидела в театре или, разряженная в пух и прах, в manches courtes и decolletee, вертелась на каком-нибудь бале, окруженная роем молодых людей, в числе которых один особенно отличался всегда своим постоянством.

Дим, настоящее имя которого было Дмитрий, а фамилия граф Волынский, вошел не один к Слободскому. Его сопровождал тоже молодой человек, но только плотный, коренастый, с крутыми огромными икрами, выпяченной грудью, коротенькой шеей и шарообразною головою, обстриженной под гребенку. Господин этот, по фамилии Свинцов, был фанатическим поклонником Волынского; он точно влюблен был в него до идиотства; он не отставал от него ни на шаг, стремительно летел туда, где мог быть Волынский, – словом, не мог без него обходиться; каждое слово Волынского, каждая его выходка, каждая плохая острота имели свойство приводить Свинцова в восторг и восхищенье неописанные.

– Здравствуй, Дим! ты как нельзя кстати, – сказал Слободской, здороваясь с Волынским и пожимая руку Свинцову, которого называл всегда субъектом, вполне достойным своей фамилии, – мы говорили здесь с Лиговским о Фанни Никошиной…

– За которой он зверски ухаживает, хотя и скрывает это! – подсказал Лиговской.

– Положим!.. – перебил Слободской. – Я до сих пор не знаю, есть ли у ней родня какая-нибудь, папенька, маменька, бабушки, тетушки и т. д. – проговорил он с комической интонацией.

– Если ты точно влюблен – не испытывай, пожалуйста, моей деликатности, – сказал Дим, улыбаясь, – спроси лучше, хорошенькие ли у ней ножки; мне в тысячу раз приятнее будет тебе ответить…

– О ее ножках я и без тебя знаю!.. Из того, что ты говоришь, я должен, следовательно, заключить, что Фанни обременена многочисленным и, вдобавок, что всего прискорбнее, добродетельным семейством…

Вместо ответа Волынский подошел к роялю, сел на табурет и взял несколько аккордов.

Свинцов засуетился, поспешно поставил каску и подошел к роялю.

– Я лучше спою вам вещь, которую оба вы, и ты и Лиговской, верно, не слыхали…

– О, это превосходно!.. Восхитительно!.. Как он поет это, господа!.. Послушайте, это просто – просто восхитительно! – произнес Свинцов, сияя весь с головы до ног бессмысленным восторгом.

– Свинцов, я уже сказал, тебе раз навсегда, – меньше восторга и больше скромности в отношении ко мне, – сказал Волынский, откашливаясь.

– Что это такое? – спросили Лиговской и хозяин дома.

– «La chanson du pain» Пьера Дюпона:

Quand dans l'air et sur la riviere De moulins se tait le tic-tac…

– Слушайте!

Но не успел он спеть первой фразы, как в кабинете неожиданно явилось новое лицо.

XXXVI

На этот раз предстал господин лет уже под пятьдесят, высокий, плотный, в черном сюртуке, застегнутом на все пуговицы, по-военному. Лицо его, брюзглое и морщинистое, как печеное яблоко, украшалось сверху коротко обстриженными волосами, посредине круто завинченными усами; и то и другое было так дурно выкрашено черною краской, что всюду просвечивала седина и рыжеватый корень; золотые очки и коричневые перчатки, которые так были широки, что сами собою сползали с пальцев, дополняли его наружный вид.

– А, князь! – закричали присутствующие в один голос.

– Bonjour! – отвечал с каким-то недовольным, нахмуренным выражением князь, поочередно пожимая всем руки.

– Что с вами? Вы сегодня, кажется, не в духе, – спросил Слободской.

– Нет… ничего… – возразил князь, насупливая брови.

– Полно врать, пожалуйста! – крикнул Волынский, который со всеми решительно, даже с дряхлыми стариками, был на ты, – все знают, что такое!..

– Если знаете, стало быть, спрашивать нечего! – сухо возразил князь, принимаясь ходить из угла в угол по кабинету.

– Сам рассуди, братец, – начал Волынский умышленно серьезным тоном, – как же ты хочешь, чтобы Фисочка Вишнякова, которой, скажем мимоходом, протежируешь ты чорт знает из чего, нашла себе обожателя? Не сам ли ты уверил ее, что у нее есть талант, бегал к театральному начальству и хлопотал, чтобы перевели ее из балета в Александрийский театр; кто ее там увидит? Останься она в балете – другое дело!.. И, наконец, талант ее совсем не из тех, который может обратить на нее внимание…

– Совсем не о таланте речь! – с жаром заговорил князь, – я говорю только, – вот девушка с самыми блистательными условиями, молоденькая, хорошенькая, ангельски кроткого характера, не имеющая никакого родства, кроме старой бабушки, которая безвыездно живет в Кронштадте, и при всем том девушка эта никого не находит, кто бы обратил на нее внимание! Да знаете ли вы: elle n'a pas de chemises! – понижая голос и с сильным драматическим оттенком добавил князь, не замечавший, что присутствующие переглядывались и посмеивались.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: