Роль Бабкова и Лисичкина была незавидна в кругу настоящих художников. Все очень хорошо знали, что, как художники, они ровно ничего не стоили, рисовали хуже школьников и были бездарны, как кукушки. О первом говорили, что он «скорее плотно набивает карман, чем плотно строит»; второго окрестили «гнилым яйцом, снесенным случайно в подол русского искусства». Обоих одинаково приписывали к разряду штукарей и пройдох.
Устроив двух приятелей в маленькой столовой, Воскресенский прошел в кабинет, где уже застал графа готовящимся выйти в приемную.
– Пока там собираются, ваше сиятельство, сказал Иван Иваныч, указывая на дверь приемной, – не угодно ли вам будет на секунду пожаловать рядом, в маленькую столовую; я привел туда архитектора Бабкова, который доставил планы конюшен и флигеля в Синекурове[2]; желалось мне также показать портрет ваш, прежде чем его поставят на место…
– Это куда же?
– В новый центральный приют; портрет писал художник наш, Лисичкин.
– Какой Лисичкин?
– Тот самый, который пожертвовал иконостас своей работы для церкви нового приюта.
– А! знаю! Очень рад буду его видеть, сказал граф, направляясь к маленькой столовой.
Иконостас, о котором упоминал Воскресенский, был одним из наказаний строителя церкви, Зиновьева. Он ахнул, когда увидал его, и чуть не заплакал, получив приказание поставить его. «Что же это такое? – твердил он упавшим голосом и жалобно скрещивая руки при виде рутинных и детски-намалеванных изображений, вместо тех строгих образов древнегреческого характера, которыми мечтал он украсить церковь, любимое свое детище. – Боже мой, что же это такое?» повторял он, потирая в недоумении лоб. Выражения эти были, к сожалению, переданы Лисичкину, который с тех пор стал искоса поглядывать на старого архитектора.
– Здравствуйте, господа! приветливо воскликнул граф, выходя к художникам.
Бабков, державший папку наготове, вытянулся по-солдатски; Лисичкин, стоявший подле портрета, представлявшего графа в полном парадном мундире, растаял, как кусок масла, опущенный в горячую воду.
Граф остался доволен сходством, пожалел только, что все портреты писаны заочно, с фотографий, отличаются недостатком чего-то серого в общем тони и вообще страдают отсутствием чего-то живого.
Такого замечания именно и ждал Лисичкин.
– Я, ваше сиятельство, с тем и взял на себя смелость представить вам портрет, что надеялся… надеялся удостоиться хотя бы одного сеанса… всего на полчаса какие-нибудь!.. Вот тут бы и еще здесь следовало пройти еще раз, подхватил он, прикасаясь пальцами к полотну так нежно, как бы боясь что-нибудь испортить. – Один только сеанс, ваше сиятельство! добавил он робко-умоляющим голосом.
– Очень рад! Я пришлю сказать, когда будет можно, ласково возразил граф. – У вас что? обратился он к Бабкову.
– Планы конюшен и флигеля, которые вам угодно было приказать составить, хрипло отвечал Бабков, принимаясь развертывать панку.
– Прекрасно; но, прежде чем решить что-нибудь, надо было бы посоветоваться с графиней…
– Ее сиятельство только что уехала, заметил Иван Иваныч.
– Тогда отложим лучше до завтра… к тому же, мне теперь недосуг; меня ждут в приемной.
– Я пригласил этих господ еще с тем, ваше сиятельство, вкрадчиво начал Воскресенский, – что так как вам угодно было приказать архитектору Зиновьеву представить сегодня церковную утварь, то г. Лисичкин и г. Бабков, оба, как опытные художники, могли бы дать полезные указания…
– Прекрасно сделали! Очень рад буду видеть вас еще раз. Теперь прощайте! заключил граф, возвращаясь в кабинет,
Свидание было непродолжительно, но привело к тому, что было заранее рассчитано: Лисичкин добился сеанса, который доставлял ему случай видеть графа с глазу на глаз; Бабков достиг той же цели. Обоим открывалась возможность врезать лишний раз их черты в памяти графа. Сознавая важность услуги, как тот, так и другой не переставали благодарить Воскресенского во все время, как он вел их в приемную.
Пока Иван Иваныч занялся беседой с теми и другими лицами, Бабков и Лисичкин подошли к Зиновьеву.
– Боже мой, кого я вижу! Здравствуйте, многоуважаемый Алексей Максимыч, здравствуйте! заговорил Лисичкин таким голосом, как будто не ожидал встречи с любимым человеком и был искренно ею обрадован.
В избытке чувств он уже наклонился, выражая желание облобызать старика, но подумал о неудобстве места и воздержался.
– Как здоровеньки, батенька? Давненько не видались! сказал Бабков, протягивая руку.
Изъявление дружеских чувств несколько удивило Зиновьева. С Лисичкиным он познакомился, когда пришлось ставить его иконостас, – обстоятельство это не способствовало их сближению; с Бабковым он встречался также весьма редко. Все это не помешало ему любезно раскланяться и подвести их к столу с утварью.
– Прелесть!.. Ну, просто прелесть! воскликнул Лисичкин, расплываясь от восхищения прежде еще, чем успел осмотреть что-нибудь. – Откуда только, многоуважаемый Алексей Максимыч, откуда взяли вы эти чудные типы?..
– Откуда? Вот откуда! брякнул Бабков, хлопал себя по лбу. – Я правду говорю!..
– Конечно, подхватил живописец, – но, Боже мой, – сколько исследований… Одно это кадило: сласть просто! восторгался Лисичкин, косясь, однако ж, на дверь кабинета.
– Талант, голубчик! Я не люблю кривляться; прямо говорю: талант! Видел ли ты рисунки его реставраций?
– Видел, подхватил Лисичкин, – чудеса просто! А видел ли ты у Алексея Максимыча его рисунки итальянских мозаик? Если не видал, попроси взглянуть! Истинное сокровище! Скажите, неужели они до сих пор не изданы?
– Пока еще нет, скромно отозвался Зиновьев. – Помилуйте, кому они нужны? Чем можно было, я воспользовался для церкви и приюта; многое подходило к стилю… Остальное до сих пор так лежит.
– О чем это вы тут беседуете? тихо, как бы подкравшись, спросил Иван Иваныч.
– Восхищаемся, проговорил «лукавый блондин» с видом простодушия.
– Стоим да похваливаем! сказал «хитрый мужик», казавшийся в эту минуту более чем когда-нибудь простым «добрым малым».
Серые зрачки его встретились с глазами Лисичкина; оба украдкой обменялись взглядом, перевели глаза на Воскресенского и как бы случайно попали прямо в его луч зрения. Обмен этих взглядов прошел незаметно для Зиновьева, который в это время благодарил Ивана Иваныча, присоединившего свои одобрения к похвалам художников.
– Все это отлично, господа, сказал Воскресенский, – но были ли вы в самой церкви, для которой предназначается эта утварь, – я разумею: видели ли вы ее теперь, в последнее время?
– К сожалению, с тех пор не был, как Алексей Максимыч так обязательно ставил мой иконостас, отозвался Лисичкин, из памяти которого изгладилось, по-видимому, неудовольствие, возникшее тогда между ним и старым архитектором.
– Я также давно не был! подхватил добродушно Бабков. – Сто раз собирался, да все дела, батенька! А вот что: благо все здесь налицо, взяли бы, да и поехали!..
– Очень буду рад, пробормотал Зиновьев.
– Вы доедете с нами, Иван Иваныч?
– С удовольствием, только сегодня и завтра мне невозможно…
– Я попросил бы вас, господа, повременить еще несколько дней, принужденно выговорил Зиновьев, – теперь снимают внутри леса; самое неблагоприятное время! Уж показывать, так показывать товар лицом, как говорится. Позвольте: сегодня у нас вторник; не угодно ли будет в субботу?
– А, ну, в субботу, так в субботу! По рукам, значит! Вам можно, Иван Иваныч?
– Можно.
– И мне также, радостно сказал Лисичкин.
Здесь снова, и опять незаметно для Зиновьева, произошел обмен взглядов между Воскресенским и двумя его приятелями.
Бабков и Лисичкин уже протягивали руки Зиновьеву, но в эту минуту курьер отворил обе половинки двери в кабинет, и оба быстро откинулись в сторону. Между присутствующими прошло жужжание, точно всполошился рой больших осенних мух; шум этот тотчас же упал, как будто все мухи разом вылетели в окно. Наступило мертвое молчание.
2
Так прозывалось главное имение графа.