С приветливой улыбкой на устах, в глазах, на всем лице, показался граф.

Все замерло. Слышалось только, как хлопала маркиза в одном из окон.

Иван Иваныч, скользя на своих мягких подошвах, приблизился к графу; с другой стороны подлетел дежурный чиновник Стрекозин, весь превращаясь в слух и зрение.

Граф подошел прежде всего к депутации. Из группы выступил кудрявый с проседью господин.

– Имеем честь представиться, начал он колеблющимся голосом, – депутация из Москвы к вашему сиятельству от… от…общества призрения сирот китоловов, погибших на Мурманском берегу… Просим ваше сиятельство сделать честь обществу принять его под ваше покровительство…

– И председательство, шепнули сзади, но так громко, что все услышали.

– И председательство, оторопев, добавил оратор.

– Прекрасная мысль! Очень рад, господа; всегда сочувствую всякому доброму, полезному делу, с любезностью сказал граф. – Давно общество основано?

– Основывается только что, ваше сиятельство…

– Прекрасно! Я только не понимаю, почему же именно в Москве? Не удобнее ли было бы где-нибудь у моря; например, хоть в Архангельске?

– В Москве, ваше сиятельство, предполагается только устройство центральной администрации… Оттуда уже…

– Ну, это другое дело… Поблагодарите от меня общество, господа; передайте, что я с своей стороны готов… всегда готов содействовать всякому доброму, полезному делу…

Оратор сделал шаг вперед и, согнувшись, подал устав общества. Граф обратился к Стрекозину, которого, в рассеянности, назвал Ласточкиным, и приказал принять устав.

Члены депутации попятились назад с поклонами.

Граф приблизился к купцу, который, издали еще, топтался на месте, как гусак; по лицу его струились крупные капли пота; глаза его, выпученные как у лягушки, умилительно моргали.

Иван Иваныч слегка наклонился к уху графа:

– Купец Жигулев… благодарить за награду…

– Поздравляю! приветственно сказал граф, – от души поздравляю!..

Глаза Жигулева неожиданно зажмурились, жирное лицо задрожало, и он проговорил, задыхаясь на каждом слове:

– Ваше сиятельство… осчастливьте!.. Сегодня у меня жена именинница… Осчастливьте… позвольте поцеловать вашу ручку…

– Полно, старик, полно! ласково проговорил граф, трепля его по плечу и всякий раз быстро отдергивая руку, как только Жигулев порывался влепить в нее поцелуй.

После этого он прошел к траурной даме. Но та от волнения решительно не могла произнести слова и только утирала слезы и совала вперед просьбу, дрожавшую в ее руке.

– Успокойтесь, сударыня, сказал граф, – я сделаю все, все, что будет только возможно… Ласточкин! – обозвал он снова Стрекозина, – возьмите у дамы просьбу и потом мне передайте… Еще раз прошу вас, сударыня: успокойтесь!

При виде Зиновьева и расставленной на столе церковной утвари, улыбающееся лицо графа сделалось несколько строже.

– Здравствуйте, проговорил он с несвойственной ему сухостью.

Он медленно подошел к столу, между тем как Лисичкин и Бабков, выступая за ним на цыпочках, жались подле Ивана Иваныча.

– Все ли, наконец, у вас готово? Давно пора, мой милый!.. Господа, обратился граф к двум художникам, – вы здесь весьма кстати: интересно было бы знать ваше мнение… Что вы на это скажете?

– Прекрасно! с нежностью, но нерешительно как-то сказал Лисичкин.

– Отлично! глухо отозвался Бабков.

– Тонко… деликатно! подхватил Лисичкин, – но тут же замялся, как бы стесняясь дальше выразить свое мнение.

– Никаких, стало быть, замечаний? спросил граф.

– Гм…

– Никаких, ваше сиятельство… все здесь одинаково прекрасно. Конечно, во всем можно всегда найти недостатки… но зачем же это?

– Говорите, не стесняйтесь, прошу вас! сказал Зиновьев.

– Зачем же? помилуйте!.. Все так прелестно!

– Коли пошло на правду, одно скажу: все хорошо; позолота только, сдается мне, не совсем того…

– О, нет! я не скажу этого, вмешался Лисичкин, украдкой переглядываясь с Иваном Иванычем. – Позолота прекрасная… Возьмем, например, хоть это кадило: чудо! Тут только… вот… как будто… мне кажется…

– Что ж вы тут находите? спросил Зиновьев, краснея.

– О, ничего решительно! Прелесть!.. Вот разве можно было бы… чуть-чуть… так, едва приметно… выгнуть эту линию… закруглить, так сказать… заметил Лисичкин, производя над кадилом неопределенные движения пальцами,

– Теперь уже поздно переделывать! прервал граф, – мы и без того запоздали!.. Вы знаете, мой почтеннейший, я всегда отдавал справедливость вашим трудам и таланту, обратился он к Зиновьеву, – но должен сказать, однако ж: вы затягиваете окончание дела до невозможности! Шутка: целых три года тянется постройка церкви, и теперь еще конца нет! Вы сами обещали мне быть готовым к весне; теперь середина лета… Так, право, невозможно! И добро бы задерживало что-нибудь существенное! В деньгах никогда, кажется, не было недостатка…

– Я только что хотел просить вас о новом кредите, начал было Зиновьев, но граф перебил его опять с такою резкостью, какую редко выказывал.

– Это дело не мое, а Ивана Иваныча; обратитесь к нему. Иван Иваныч, переговорите с господином Зиновьевым! заключил граф, раскачиваясь на все стороны и проходя в кабинет в сопровождении дежурного чиновника, который нес за ним просьбу и устав.

Лицо графа, на минуту нахмуренное, приняло снова свое сияющее, приветливое выражение; взяв бумаги от Стрекозина, он любезно объявил ему, что на весь день освобождает его от дежурства, но видя, что Стрекозин не трогался с места и странно как-то моргал глазами и ухмылялся, граф спросил с улыбкой:

– Что с вами, мой милый?

– Я потому, граф… застенчиво возразил Стрекозин. – Вам угодно было два раза назвать меня Ласточкиным…

– Как так?

– Моя фамилия: Стрекозин…

– Знаю.

– А вы изволите все время называть меня Ласточкиным.

– В самом деле? Извините меня, пожалуйста; это я в рассеянности, смеясь сказал граф. – Отчего вы тогда же меня не предупредили?

– В данный момент не смел противоречить вашему сиятельству! – промолвил Стрекозин, посматривая заискивающими глазами на графа, который неожиданно разразился добродушным смехом.

Не желая прервать его, Стрекозин попятился к двери. Когда он вернулся в приемную, там никого уже не было.

VI

– Боже мой, какая жара! Уж не в Африке ли мы? – почти вслух сказал Алексей Максимыч Зиновьев, выходя на Невский проспект.

До настоящей минуты он шел теневой стороной улицы и, кроме того, мало на что обращал внимание, находясь под впечатлением графского приема; он был им совершенно озадачен.

Здесь, на Невском, солнце уже так припекало, что нельзя было оставаться к нему нечувствительным. К жаре, усиливающейся от раскаленных плит, примешивался пряный, банный запах согретой Мойки; с другой стороны тянуло запахом газа, исходившим из канавы, в которой чинили трубы; несколько дальше понесло смолою от новой торцовой настилки; словом, охватывало той удушливой атмосферой, которая, в жаркое время, носится облаком над городом, виднеется еще издали, вызывая всегда радостное восклицание дачника: «Вот, однако ж, от чего мы освободились!»

Если не считать дворников, баловавшихся поливкой мостовой, и редких пешеходов, Невский проспект, заслонявшийся в глубине пыльной рыжеватой мглою, был почти пуст. Этому способствовал отчасти полдень и отдых рабочих. Местами целая артель мостовщиков храпела, развалясь на солнце; местами попадались извозчичьи лошади, стоявшие с понуренными головами и шевелившие» ушами, между геи как их возницы, раскиснув на дрожках, крепко спали с открытым ртом и багровым, мокрым лицом, облепленным мухами. С разных концов крыш и в разных направлениях висели веревки с клетками для маляров; многие дома стояли наполовину окрашенными; целые участки тротуара были забрызганы мелом. Елки, посаженные в кадки у входа в ресторан Доминика, совсем уже успели пересохнуть; стоявшие тут же маленькие мраморные столики отдавали жаром; к ним жутко было прикоснуться. Вообще говоря, Невский проспект не имел в это время ничего привлекательного; он возбуждал желание убежать от него как можно дальше.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: