Глафира Емельяновна наклонилась за коромыслом, я помог ей поднять груз.
— И еще ведь попрекает: дешево, говорит, продаю. — Глафира Емельяновна приладила по коромыслу руку и, уже качнув ведрами, глухо попросила-наказала, отвернувшись: — Так что не приходите к нам. Нехорошо у нас.
Все это мгновенно, за какие-то секунды припомнилось, привиделось, когда в неловком замешательстве я укрылся за широкой спиной стоящего впереди мужчины.
— Три стакана, — сухо, угрюмо попросил он.
— Вот это я понимаю! — похвалила продавщица, ловко, с верхом набирая стакан за стаканом, и необъяснимо было, почему горка лаково-темной «владимирки» на оцинкованном прилавке почти не убывала. Ровно, спокойно поднималась и опускалась под белым халатом высокая грудь, проворно манипулировали холеные, в кольцах пальцы, лилово подкрашенные вишневым соком; из-под пушистых русых бровей открыто, ясно смотрели прекрасные синие глаза.
Конечно, надо было расспросить эту гражданку, когда она похоронила свою мать, — в том, что Глафиры Емельяновны нет в живых, я не сомневался: такие, как она, перестают везти свой воз и нести свой крест только по единственной, последней причине. Но спрашивать не хотелось — не мог.
Толкнув кого-то из стоявших за мной, я вышел из очереди, — шут с ней, с вишней! Когда мы все-таки в человеке человека проглядываем? — вот что.