Вся семья Незнамовых была в сборе, и все работали. Младшая, Галя, в трусиках и майке, елозя мокрой тряпкой, мыла крыльцо. Испуганно ойкнув и зардевшись, она юркнула в сенки; старшая, Леля, стоя на завалинке, вытирала окно. Глафира Емельяновна что-то стряпала, склонившись над печуркой-мазанкой. Иван Иванович у сараюшки разваливал колуном сосновую плаху.

Хозяева обрадовались мне, засыпали вопросами, добродушными попреками, как обрадовался им и я, так же расспрашивая о здоровье, о житье-бытье. И уже вскоре сидел вместе со всеми за дощатым одноногим столом — отнекиваний моих не приняли, — ел жареную картошку с малосольными огурцами, пил вкуснейший, с сушеной вишней чай. И вот тут, впервые, пожалуй, так вблизи разглядел, понял, что сестры — при всей их похожести — натуры разные. Смуглолицая Галя оказалась живой, порывистой и стеснительной — всякий раз, когда я перехватывал ее любопытствующий взгляд, она потешно вспыхивала, ниже склонялась над тарелкой, в темно-карих блестящих, словно только что мытых, глазах ее прыгали бесенята. Белокурая Леля, с горделивыми дугами пушистых, более темных бровей, была, напротив, сдержанной, спокойной, синие материнские глаза ее смотрели на всех нас уверенно и холодновато — ей было скучно тут…

Девчата после завтрака ушли в дом; Глафира Емельяновна, взяв с меня обещание подождать ее, отправилась зачем-то к соседям; Иван Иванович снова взялся за колун.

Прислушиваясь к его равномерным ударам, я побрел по желто-багряному вишневому саду. Наполовину облетевший, он казался больше, просторней, чем летом, когда кроны смыкаются, — сейчас над ними и между ними бледно синело выгоревшее невысокое и все еще теплое небо. Изредка на ветках попадались черные, надклеванные воробьями и присохшие вишенки — по вкусу они напоминали ту, томленную на противнях вишню, которой, бывало, угощали меня тут и какой, скорее всего, больше не попробую: вряд ли я еще попаду сюда. Шуршали под ногами узкие красные листья, пахло землей, легкой прелью, — под тихий этот шорох, дыша чистым и грустным воздухом увядания, здесь хорошо, светло и отрешенно думалось…

Гибкие коричневые стволы с поредевшими кронами незаметно поднимались в гору; на самом краю сад оказался не огороженным, открытым каждому — заходи и пользуйся, похоже это на Незнамовых! Усмехнувшись, я подумал, отчетливо понял: да, вероятно, я уже не попаду сюда, к этим славным людям, но важнее, что они живут, что я знаю их. И вообще — пора и честь знать!

Топор уже не стучал. Я вынырнул из-под деревьев и придержал шаг.

Сидя на табуретке, прислонившись спиной к завалинке, Иван Иванович спал. Открытые по локоть жилистые его руки были сложены на груди; в проношенных до дыр тренировочных штанах просвечивали острые коленки; седая, теперь совершенно белая голова была откинута назад, и на обмякшем лице неладно, как у неживого, темно синели тонкие, будто износившиеся веки. Нынче мы с ним даже о международном положении не потолковали. Почувствовав, как кольнуло в сердце, я осторожно, чтобы не скрипнуть, откинул провисшую на ременных петлях калитку…

…Минуло еще несколько лет. Многокилометровая улица, по которой мы ходили в центр города и по которой после первого приличного дождя было не пройти, не проехать, начала покрываться асфальтом, за дорожниками двигались монтажники и электрики, ставящие серебристые столбы и натягивающие медные провода, — прокладывалась новая троллейбусная линия. Пошел я посмотреть, как преображается улица, и столкнулся с Глафирой Емельяновной. Я узнал ее сразу, хотя и она изменилась, она меня — только после того, как окликнул ее.

— Не позвали бы — мимо бы и прошла. Не признала, — по-прежнему певуче, но не так радушно, обрадованно, как прежде, ровно, будто устало отозвалась она, с облегчением снимая с плеч коромысла с обвязанными марлей ведрами. — Волос-то на голове, гляжу, не остается. А моего Ивана Ивановича четыре года уж нет.

Произнесла все это она подряд так ровно и устало, как говорят о горьком, давно отплаканном.

— Да как же так? — поразился я.

— Обыкновенно — сердце. Он завсегда на него жаловался. Пока работал — тянул. А на пенсию вышел — все хуже да хуже…

Как мы сами меняемся, мы обычно — каждодневно видя себя в зеркале — не замечаем; как меняются другие, особенно если долго не встречался с ними, — поражает, в утешение тут же приходит верткая услужливая мыслишка: «Ну, сам-то… сама… я еще ничего!..» Глафира Емельяновна очень уж сдала: некогда пышная, дебелая, полная душевного спокойствия, она похудела, словно усохла, и, как это всегда бывает в таких случаях, кожа у нее на скулах обвисла, шея покрылась морщинами. Да еще вот это выражение усталости, покорности. Причем одета она теперь была получше, чем прежде: в шелковой, кофейного цвета кофточке с отложным воротничком, в серой клетчатой юбке и коричневых, на низком каблуке туфлях, запыленных, но незаношенных. Ах, время, время, и достаток-то ты приносишь нам с опозданием!..

— А как дочки, Глафира Емельяновна? — поспешил я увести ее от неизбывного.

— Спасибо, спасибо! — оживилась-оживела Глафира Емельяновна, выцветшие до белесости глаза ее по-былому засинели — мягко, ласково и горделиво. — Галя с мужем на Дальнем Востоке живет. Двое уж внучаток у меня — Боренька и Машенька.

Как это нередко бывает, первой дождалась своего короля младшая из сестер. Приехал в отпуск к родителям офицер-моряк, высмотрел где-то черноглазую порывистую Галю и через месяц увез ее.

— Хорошо живут, — певуче, тихой радостью светясь, рассказывала Глафира Емельяновна. — Не каждый год, а уж через год обязательно проведают — внучков привезут, бабку потешут. Галя в конторе по строительству работает, у нее тоже все хорошо. Мне бы, конечно, с ними, с ребятеночками, жить. Боренька-то осенью в школу уж пойдет, а Машенька — крохотулька, ей бабу-то надо бы. Пишут, уговаривают. Сами, говорят, за тобой прилетим; страшусь — больно уж далеко! Да и куда мне — под завязку-то — от дома, от сада. От родной могилки? Рядышком-то, в свою землю, и ложиться сподручнее…

— А Леля как? — снова поспешил я с вопросом.

Поредевшие русые брови Глафиры Емельяновны нахмурились; по лицу, сдувая оживление, словно ветер пронесся.

— Тоже замужем. Хорошо живет. — Глафира Емельяновна помедлила, жестко добавила: — Лишку хорошо.

Впервые довелось услышать, чтобы мать выказывала недовольство благополучием родной дочери.

— Что так, Глафира Емельяновна?

— Вы у нас сколько не были? Не упомню уж… — Глафира Емельяновна пытливо взглянула на меня, либо и вправду подсчитывая, сколько я не был у них, либо прикидывая, можно ли после такого долгого срока доверяться человеку, осталось ли у него что-то от былого доверия, и, очевидно, решила, что да, осталось что-то. Вздохнула. — Взяли бы да зашли… Живем все в том же, в нашем дому. А узнаете его — навряд ли. Пристрой сделали. Четыре комнаты теперь — хоромина!

— Так разве это плохо, Глафира Емельяновна?

— Уйдут с мужем на работу — одна и топчусь день-деньской, — не отвечая или, наоборот, с предельным откровением отвечая, продолжала Глафира Емельяновна. — Как вон кулик на болоте… На их половину и не захожу уж. Все ковры, все блестит — ни пройти, ни сесть. Вокруг сада забор, повыше меня, поставили. Собачью будку с кобелем завели. Перед людьми, перед соседями срамота: будто кругом — ворьё. И все им мало — все тащут, все волокут. А куда им — двоим-то?

— Детей нет?

— Первенького не захотела — извела. За грех-то и наказана. — По краям бледных поджатых губ Глафиры Емельяновны легли горькие осуждающие складки.

— А муж хороший человек? — хоть как-то пытался я смягчить ее терзания.

— У Гали — вот у той хороший. Веселый, душа нараспах. А эти — два сапога пара… Добытчик. — Удивляясь или размышляя, почему так случается, Глафира Емельяновна неторопливо покачала головой. — От роду, что ли, такой? Либо она его к рукам прибрала? Она, сказать вам, всех нас к рукам прибрала. На машину, слышь, сейчас копят. Вот на старости лет с ведрами-то и хожу. Без передыху.

— Тяжело уж это вам, Глафира Емельяновна.

— Ничего, скоро вон, говорят, троллейбус побежит. В аккурат мимо нашей горы. — Глафира Емельяновна легонько усмехнулась; усталые, блеклой синевы глаза ее глянули на меня убежденно и наставительно. — Не в тяжести дело. Все лучше, чем ненужным кулем сидеть. Прежде-то я носила — надо было. От нехваток. А теперь посылает — от торговли. Вот разница-то.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: