Петя недоверчиво покосился на чемодан, но пошел охотнее. У калитки мальчуган ловко подпрыгнул, схватил просунутый через отверстие тонкий ремешок — звонко стукнула щеколда.
— Дедка, к тебе пришли! — с порога объявил Петька, проскальзывая вперед.
— Дверь-то, дверь закрывай! — сердито крикнул сидящий у окна старик с рыжей бородой. Взглянув на вошедшего, молча стоявшего в дверях человека в черном, городского покроя пальто и цигейковой шапке, старик снял с колен распотрошенный хомут, приподнялся. — Не признаю что-то…
И тут же опустился на табуретку.
— Сте-е-пан!
— Я, Михаил…
Зеленоватые, вдруг как-то побелевшие глаза старика отразили попеременно испуг, радость и снова испуг. Всю эту сумятицу чувств Степан Савельевич заметил не только обостренным в этот миг взглядом, но и почувствовал разумом, остро затекавшим сердцем.
— Прятать меня не надо… я не тайком…
Хозяин наконец опомнился, откинул ногой хомут, проворно бросился навстречу.
— Да что ты, что ты, господь с тобой! Ну, здоров будь! Ах ты, господи!.. Ну, по-русски, что ли? Ах, Степан, Степан!..
Старики обнялись, глаза Михаила Васильевича снова были зеленоватыми, и сейчас, вблизи, Степан Савельевич ничего в них, кроме искренней радости, уже не видел.
— Ну вот, ну вот! — приговаривал Михаил Васильевич. — А я тебя и в живых не чаял. Гляжу: кто это, думаю? Ан ты! Да раздевайся ты, что ли!
Михаил Васильевич по-стариковски засуетился, забегал, и Степан Савельевич, только сейчас почувствовавший усталость, почти слабость, охотно подчинился его быстрым рукам: дал повесить пальто, убрать чемодан, усадить себя на стул.
Петька, до сих пор молча наблюдавший, безошибочно решил, что сейчас деду Мише и новоявленному дедушке не до него, и потихоньку улизнул.
— Внучек, — кивнул ему вслед Михаил Васильевич. Он было присел рядом и тут же, хлопнув себя руками по бедрам, вскочил. — Ах я, тетеря старая! Совсем ума лишился!
— Сиди, Михайла, не молоденькие мы с тобой, — улыбнулся Степан Савельевич. Самому ему в эту минуту не хотелось и пошевелиться.
— Ни, ни! — Михаил Васильевич ловко, каким-то одним заученным движением надел полушубок, пробежал пальцами по крючкам, нахлобучил шапку. Уже на пороге примяв для порядку растрепанную бороду, успокаивающе потряс огромной, обшитой мешковиной рукавицей. — Я мигом, передохни пока!
Степан Савельевич прислушался, как во дворе торопливо стукнула щеколда, прикрыл глаза. Голова после дороги немного кружилась. Все это и впрямь походило на много раз снившийся сон. Сутки в поезде, четыре часа в кабине грузовика — и вот он снова в родных, за все эти долгие годы не забытых местах. Даже и пахнет по-родному, каким-то крепким духом устоявшегося жилья: мытыми полами, кожей от хомута, недавно выпеченным хлебом. Точно: на столе, прислоненные к стене, стояли три золотистых каравая, прикрытых холстяным, сползшим на доски рушником.
Да и все тут казалось прежним. Большая русская печка с лежанкой, — должно быть, братенник подогревает на ней старые кости; широкая деревянная кровать, прикрытая лоскутным одеялом, — его же, братенника, и даже все та же иконка в переднем углу с темным неразличимым ликом…
Зато в «чистой» половине все по-другому и незнакомо. Прежде вдоль стены стояли широкие лавки, посредине — стол с узорной, домашнего вязания скатеркой и висячей лампой над ним, в углу — перекочевавшая ныне в прихожую широкая деревянная кровать с целой горкой, одна меньше другой, пестрых подушек. Не бедно, получше многих других, хоть середняком и считался, жил в ту пору его двоюродный брат Михаил Селезнев…
В первую минуту Степану Савельевичу показалось, что заглянул он в чужую комнату. Широких лавок не было в помине, да и вся комната, веселая, нарядная, обклеенная голубыми, в мелких цветочках, обоями, была другой. Против, отразив в узком, до пола, зеркале пожилого с напряженным усталым лицом человека, стоял дорогой шифоньер. Словно усмехаясь, поблескивали круглые шишечки никелированной кровати, над широким квадратным столом висел оранжевый куполок абажура. Да, по-другому, ладнее, живут нынче младшие Селезневы…
Степан Савельевич хотел уже возвратиться в кухню, когда взгляд отыскал в новом убранстве и старое, знакомое, потянувшее как магнит. На комоде, заставленном бабьими безделушками, как усмешливо про себя называл Степан Савельевич всякие флакончики и коробочки (невестка большая до них любительница, хотя и умная женщина), стояли выцветшие от времени карточки в деревянных почерневших рамках. На одной — рядом с Михайлой, и тогда уже носившим свою огнистую бороду (шутил: жалко такие волосья, словно лошадиный хвост, резать), он, Степан Савельевич, с бритым подбородком, черноволосый, с улыбчатыми, чуть прищуренными глазами. Гуляли тогда пасху, выпили изрядно, а встал как литой. Фотограф из городских подвернулся, в очках, суетился, бегал; он, Степан, тогда усмехнулся: скорее ты, что ли, а то как стою, так и грохнусь!.. А сбоку — Глаша, маленькая, по плечо ему. Шарфик газовый набросила, прижалась и загляделась куда-то.
Шаркая сразу отяжелевшими ногами, Степан Савельевич вышел в прихожую, сел, навалился грудью на подоконник, бесцельно и бездумно загляделся в засиневшее окно.
Возвращения брата Степан Савельевич не заметил и, когда тот весело окликнул его, от неожиданности вздрогнул.
— Ай уснул?
— Нет…
— А што в потемках сидишь?
Щелкнул выключатель — комнату залил мягкий, не очень яркий свет. Синева за окном стала гуще.
— Домой, понимаешь, к кооператорше бегал, — оживленно говорил Михаил Васильевич, извлекая из кармана полушубка две поллитровки. — У ее дите грудное, кормить ходила. Да ты што квелый-то, притомился?
— Так что-то, — зябко повел плечами Степан Савельевич, с невольной улыбкой разглядывая подвижного, раскрасневшегося с мороза брата.
— Вот с дороги-то сейчас и погреешься. Ну-ка, Степан, открывай, а я тут на стол соберу.
— Что ж мы — вдвоем?
— А кого нам ждать? — Михаил Васильевич заглядывал в черный провал печки, привычно орудовал ухватом, — Василий в области, на курсах. Считай, только к Новому году обернется… Варенька — он назвал имя невестки ласково и уважительно — часов в семь ослобонится. Весь день на ферме. Заведующая!.. А Гришу… того и вовсе ждать нечего. — Горшок в руках Михаила Васильевича качнулся, но он удержал его, как-то странно всхлипнул носом. — Убили Гришу.
— Знаю, Михайла… У меня ведь Алексея… тоже. Под Киевом.
— Вон как! И тебя, значит, война обидела… Ну, Степан, со свиданьицем!..
Степан Савельевич отставил недопитый стакан, потянулся за огурцом и, словно раздумав, тяжело опустил руку на стол.
— Похоронил я, Михайло, Глашу…
— Да что ты?
— Похоронил… Помирала, говорила: мне бы в деревню, Степа, ожила бы я.
— А ты?
— Что я?.. Уперся как бык… Да и куда ее везти-то было хворую.
— Когда ж она?
— В тридцать третьем. Два года только там и пожила.
— Где там-то? Ты как тогда уехал — как под водой скрылся. В живых, говорю, не чаял.
— На Урале. На строительство уехал. Там тогда всех принимали.
— Вон ты куда махнул! Ну и как там?
— Ну как… Поначалу круто пришлось. Ни кола ни двора. Вырыли под горой землянку и жили. Глаша-то в землянке и скончалась… Копай-город назывался…
— Ты ешь, ешь! — спохватился Михаил Васильевич.
— Тогда вот и стал я задумываться, Михайло. Не так жил… Тащил, жадничал, один бог был — деньги. А к чему?.. Смотрю, бывало: все в гору лезет, а меня все ниже под гору скидывает. Как, думаю, так? Почему? Где тут моя вина?
— Злобился на власть-то?
— Было, все было… Зубами, Михайло, поначалу скрипел! Хуже зверя какого… Глаша жива еще была, говорила: не так, Степа, живем. Серчал. Что, думаю, баба понимает… А тут и сам понимать начал. Противлюсь, бывало, а злобы прежней нет…
— Вот, вот, время-то мелет.
— Не время, Михайло, — жизнь!.. Сначала-то, понимаешь, горько было. Косятся. Еще бы — кулак! Да и Леше хода не было. Сенька — тот еще ничего не понимал, глуп был, а тому обидно. Кулацкое отродье!.. И как все это стало поворачиваться, сам не заметил. Работали мы, правда, с Алексеем здорово. Сам знаешь, никогда лодыря не гоняли. — Степан Савельевич вытянул узловатые, изрезанные венами руки; Михаил Васильевич задумчиво посмотрел и на свои руки, такие же тяжелые и жилистые, согласно покивал головой. — Ну и что ты думаешь? Работаю так полгода, год — прихожу один раз на стройку, а меня за руку тянут. Иди, иди, говорят, Селезнев, полюбуйся! У меня, веришь, похолодело все: опять, думаю, беда какая свалилась! Приводят на площадку, гляди, говорят. Что, спрашиваю, глядеть? На доску Почета, говорят, гляди. Поднял я так глаза — да себя и увидал! А сверху написано: «Привет лучшим людям стройки!» Точно обухом меня тогда по голове стукнуло — закричать хочу, а не могу. Снимите, мол, скорее, не заслужил я этого, зверь я!.. Поверишь, братенник, — вот с того раза что-то в сердце у меня и тронулось… Ночью-то лежишь, ворочаешься, по привычке все упрямишься: вся, мол, жизнь прахом пошла. А утром на стройку выйдешь — нет, Михайло, идет она, видишь ли, жизнь! Все кругом строится, народ повеселее стал, и сам-то ты как ни противься, а тоже живешь! Прихожу в кассу за расчетом, а мне вдвойне выдают: премия, говорят, за выработку. Чудно!.. Власть-то, которую сначала своими руками, кажется, задушил бы, спасибо тебе говорит. Уважать начала!.. Вот как оглянулся я эдак — от обиды аж зареветь захотелось!.. Да самое-то обидное: Глашу-то за что погубил?