— Нет, что вы, не должны…
Я не успеваю передернуть плечами, а Маша опережает его:
— Это я должна.
И она берет меня за шею рукой, чуточку привстав, и целует в щеку.
— Напишите, Маша, — говорю я.
Мы уже идем к автобусной остановке. В открытых дверях пожарного сарая поблескивают трубы. Добровольцы смотрят на нас. Усатый гвардии капельмейстер выступает на середину дороги и загадочно просит:
— Минуточку!
Мы останавливаемся, капельмейстер поднимает палочку. Алешка предусмотрительно зажимает уши. А палочка в вытянутой руке срывается с места и творит волшебство. Чудо: легко и азартно летит из медных труб полечка, все размашистей и стройней. Никогда еще они не играли с такой дразнящей слаженностью. Одолели. И даже Алешка удивленно разжимает уши.
Гвардии капельмейстер делает свое дело и подпевает, тпрукая губами, полечка резво носится в воздухе, а Маша плачет. По щекам ее гонит слезы, и муж говорит сердито, хотя и сдержанно:
— Опоздаем на автобус.
А Маша ему не отвечает.
— А тебя тут знают, — добавляет муж.
— Да уж знают…
Полечка кончилась, и опять мы идем дальше молча. Красные туфли Маши ступают по воде. Красные, такие, как в витрине рыбкоопа. Заработала в посудомойке…
Молчать как-то неловко, человек с ребенком озирает горы и полусерьезно, полуиронически делится впечатлением:
— Край света.
— Да-а… — замечаю я, тоже окидывая городок взглядом, как будто это я уезжаю.
Давно кончились мои первые безмятежно-обманчивые дни. Я могу показать все дома, где делал инъекции, где мне открывали горло и говорили из-под ложечки «а-а-а!», могу показать людей, которым накладывал шины, давал таблетки от желудочных катастроф, выписывал рецепты…
Над горой, над виноградником стрекочет вертолет. Он зеленый, как большая стрекоза. Летит и размахивает на прощанье фиолетовой косынкой, которая вся просвечивает на солнце. Опыляют виноградники.
— Что это за птаха? — спрашивает меня муж Маши.
Я не успеваю, ему отвечает Лешка:
— Виноградник болен.
— Чем?
— Карантином.
Улочки у нас короткие.
Вот и фонтан. Из рыбы прыскает вода.
— А это что за штука? Щука? — шутливо спрашивает отец у Лешки, взбадривая голос.
— Осетрина, — отвечает Лешка.
За фонтаном стоит Демидов. Он стоит чуть расставив ноги, стоит прочно, как на палубе стоят, чтобы не упасть в качку. Маша смотрит на него, а он на Машу, но недолго.
— Я должен его поблагодарить? — снова говорит муж Маши, глядя на Демидова, и снова лезет за борт своего пальто.
Ну какой интеллигентный этот шофер такси! Нахватался у пассажиров, что ли?
— Вы лучше к нему не подходите, — говорю я и думаю, зачем это я сам иду за Машей.
Я уже поцелованный, простились.
— Вот как? — удивленно спрашивает муж Маши. — Такой защитник?
И они пересекают дорогу, а я отстаю.
Сначала их загораживает от меня хлебный фургон, и лотки с булками долго носят в столовую, и я стою здесь, а они там. Потом автобус, развернувшись вокруг фонтана, подъезжает к скамейке под козырьком. Сейчас он заберет Машу с мужем и детьми, других пассажиров, и, возможно, мы больше никогда не увидимся. Неужели она не подойдет к Демидову? Муж показывает на Демидова и усмехается, а она бросает какое-то одно-единственное слово. Какое?
Муж сразу говорит резко. Он кладет Сережку на скамейку. А Маша молчит и хмурится. Он расстегивает пальто, опять лезет во внутренний карман и вытаскивает оттуда синие конверты. Эти конверты уже были в Камушкине. Вон из того ящика их вынули и отвезли по адресу. Вероятно, он спрашивает, ее ли это письма? Муж трясет письмом перед носом Маши, а она даже не смотрит на него, она смотрит на город.
Он опять доказывает Маше что-то, а она молчит. Она берет конверты, рвет и кидает в урну возле скамейки. У нас, в Камушкине, возле каждой скамейки урны. Мы боремся за чистоту.
Муж Маши наклоняется к детям, но они цепляются за мать. Шофер автобуса ждет. Люди смотрят, и мужу Маши как-то тесно под их взглядами. Натянув на себя кепочку перед стеклом автобуса, как модник перед зеркалом, он махом вспрыгнул на подножку…
Тут развернулся фургон с надписью «Хлеб» и закрыл автобус, а там и автобус тронулся с места и уехал и увез мужчину в рябой кепке, а Маша с детьми…
— Осталась? — спросил Демидов, подходя к ней.
— Я уеду, — сказала Маша. — Вот сейчас подойдет автобус на Соколиное.
От нас автобусы разъезжают уже туда и сюда, во все концы.
— Лешка, Алешка!
Автобус на Соколиное прокатывается, как экспресс, с остановкой на минуту.
— Маша! — хватает ее за руку Демидов, когда она поднимает Сережку. — Останься!
Маша улыбнулась.
— Не жалей. Я прощать не умею.
— Останься!
— Поцеловать я тебя за все поцелую, — сказала она с какой-то ухарской смелостью и, привстав на цыпочки и оберегая сына от большого мужского тела, поцеловала Демидова, хотя на них глазела вся улица.
Демидов сам внес в автобус ее чемодан. Некоторое время он шел рядом с автобусом, а когда тот покатился быстрее, он застыл посередине дороги. Автобус удалялся, и быстро затихал шелест шин.
И тут, виляя рулем, к Демидову подкатил на велосипеде Никодим Петрович.
— Вот когда ты мне попался! — сказал он, перетягивая планшет наперед и доставая из него квитанцию. — Я ж тебя никак оштрафовать не могу. Дверь в клубе вышиб, разбил бочку, поломал цветок…
Я кинулся к Никодиму Петровичу, но он сам остановил меня рукой, в которую я уперся грудью, как будто он отгораживал от меня Демидова, как от толпы.
Автобус уходил по петлям дороги, забираясь все выше. Демидов смотрел туда. И Никодим Петрович смотрел. И я. Во все синее небо резало солнце. Это начиналось весеннее постоянство. Автобус исчезал в его лучах, как видение.
Я не сразу услышал треск мотоцикла. Мимо нас пронесся Заяц.
— Стой, стой! — озверело заорал Демидов, и мотоцикл заглох.
Демидов подбежал к нему, стукнул Зайца ладонью по спине, и тут я увидел, что за спиной Зайца на мотоцикле сидит… Красная курточка, голубые брючки. Доездился, значит!
— Здравствуйте, Катя-Лида-Зоя-Зина-Люда-Рита! — сказал я.
Она спросила:
— Что же вы не едете к нам, Сережа?
— Вы за мной?
— Нет. Я уезжаю. Видите, кто меня подвез? Спешу.
— Куда?
— Домой. В отпуск.
— А Маша совсем уехала, — сказал я. — А вы вернетесь?
Заяц прыгал у мотоцикла, безнадежно крякая заводной ручкой. Автобус где-то высоко блеснул всеми стеклами. И потух. А Заяц все прыгал. А Демидов ждал.
Наконец мотоцикл завелся.
Мы уже не видели автобуса, но черная точка катилась и катилась за ним по петлям шоссе. Сначала она была как снаряд. Потом, как горошина. Потом исчезла.
И первый раз мне стало больно, что дорога уходит так далеко. Но вдруг я понял, что сами по себе они еще ничего не значат, дороги. Просто они, как руки, соединяют людей.
Свадьба
Если бы вы знали, как у нас хорошо.
Наш поселок Аю нахально занял весь распадок между двумя горами. С одной стороны — гора и с другой — гора, а посередине, у края земли, — мы. У края, потому что перед нами — море.
Гору справа зовут Медведь, слева — Медвежонок. Они похожие. Горбатые, покатые, сутуловатые, как медвежьи спины, и все обросли густым леском с сосенками и можжевельником. Будто в медвежьих шкурах, честное мое слово. Одна повыше и покрупнее, а другая, конечно, поменьше.
Сзади — до самого солнца — тоже горы, сначала в деревьях, а потом стоят среди неба голые. Леса на них пока не хватает. И голые эти камни, эти земные глыбы, за которые цепляются облака, днем блистают на солнце в гордом молчании, а утром и вечером обливаются немыслимыми красками зари и заката, будто кричат. Далекие голые вершины первыми вспыхивают и последними угасают.
Я часто смотрю на них из окна, потому что мое окно повернуто к горам, а не к морю, удивляясь, какие они сиреневые, какие фиолетовые, какие синие, и думаю, а может, им понравится остаться такими навсегда или хотя бы назавтра, но назавтра они уже другие. Не понравилось.