— Лаврентий Петрович, расскажите, пожалуйста. Это очень важно.
Я хотела сказать, не только для вас, но он меня перебил быстро и горько:
— Для кого же важно, кроме меня? Моя жизнь здесь…
Он как будто захлебнулся от волнения, и я готова была поручиться: в нем не было ни тени испуга. Тут было что-то другое.
— Простите, товарищи журналисты, я готов рассказать… Но все это касается не только меня, а и другой особы. В газете это ни к чему. Нет, для газеты я отказываюсь. Уж извините.
Он сделал решительный жест, после которого газетчик не должен был настаивать, но все это как нельзя более устраивало меня.
Что-то мне подсказало действовать напрямик и без оглядки.
— Лаврентий Петрович! Мой друг. — из газеты, но я не журналистка. Вот мое удостоверение, и вы можете убедиться, что я не заинтересована в гласности.
Он посмотрел красную книжечку, протянутую мной, удивленно, но опять-таки без испуга.
— Но почему вы-то интересуетесь? — спросил он.
— Потому что речь идет о преступлении, вы все узнаете позже. Сейчас расскажите вы. Все, что знаете об этом коне и обстоятельствах, связанных с ним.
Мои слова смахивали на допрос, и я видела, что это немного покоробило Сизова, мне хотелось это сгладить.
— Я видела такую же точно фотографию у одного человека. — Я помедлила, и жокей отозвался просто:
— Такая же точно имелась у покойной Гертруды Оттовны Тилле.
Холодок пробежал у меня по спине, а во рту стало горячо и сухо. Я чувствовала, как позади меня репортер Овидий Горохов превращается в соляной столб, словно жена Лота из россказней Алпатыча.
— Почему же «покойной»? — спросила я как могла равнодушней. — Вам известно, что она скончалась?
— Как же не известно? Сразу, как приехала ко мне, так и захворала. Сердце у нее и смолоду было больное. Ну а тут переживание такое! Я сам ее и в больницу свез. Не хотел, так не хотел: лучше бы здесь ей помереть! Так где уж! Стали говорить: сюда и врач то не сразу доедет, и ухода нету… Сам бы за ней ходил!
Старый человек в стеганом халате на моих глазах переменился: словно живой водой окропило его сморщенное лицо, сильное чувство придало ему молодое, почти вдохновенное выражение, выражение скорби, преданности — я не знаю чего…
Внезапно он угас, утомленно откинулся на спинку кресла, поникнув, сказал будто самому себе:
— По весне поставлю ей памятник. Камень чтоб белый был… И сирень посажу.
Все это невероятным образом отдаляло меня от построенного плана и вместе с тем приближало к цели.
— Если не раздумали, то расскажите все-таки… — напомнила я.
Он начал затрудненно, подыскивая слова.
— С покойной Гертрудой Оттовной я познакомился 23 апреля 1916 года на весеннем дерби. А был этот день особенный по тому времени: день тезоименитства наследника престола.
Я скакал вот на нем, на Букете. Было мне тогда тридцать три. Вроде немало: возраст Иисуса Христа… — Он усмехнулся. — Но знаете, мы — люди одной страсти. Все, что за пределами профессии, нас обходит стороной. Так вышло, что на тридцать четвертом году я впервые встретился с женщиной… Знакомство наше с Гертрудой Оттовной получилось удивительное. Так только раз в жизни бывает. Как говорится, судьба. Значит, дерби… Я в Букета верил, как в самого себя. На карточке, конечно, не видать: чудо как хорош был! Караковый с подпалинами, на морде и в пахах желтизной отдает, как солнышком отмеченный. И на груди звезда, тоже светлая… А слушал меня — каждое движение загодя угадывал. Вот. Но мнение о нем у знатоков сложилось незаслуженное. Так ведь и с людьми бывает. Имелись, правда, у него недостатки — ну, это наше, специальное, я вам про это не буду… 23 апреля я пришел первым на Букете. У меня и до того бывал успех, но тут я порадовался еще тому, что не ошибся в коне… Друзья меня обступили, и тут же, конечно, Тарутин. Вы, верно, и фамилии такой не слыхивали, а двенадцать лет назад в Петербурге его каждая собака знала. Крупнейший воротила, миллионщик. Имел своих лошадей и душу в это дело вкладывал. Не то что другие, так, для моды, для фасону… А Семен
Семеныч глубоко разбирался в нашем деле. И меня особо отличал. Обласкан я был им выше всякой меры. Через это, может, я и погубил свою жизнь…
Насилу отбился я в тот день от «знатоков», душ принял, переоделся. Автомобиль Тарутина, заграничной марки, большой, черный, стоит у входа. Я хоть пить не пил, при нашей работе не положено, но погулять любил. И цыганские песни уважал… Собирались в ресторан с цыганами.
Еще минуточка, и все так бы и прошло мимо меня, как многое в жизни проходит… Но тут вбегает мальчишка-рассыльный и протягивает мне записку: «Барышня передала, просила ответить тотчас…»
При нашей работе это частенько случается. С одной стороны, лестно познакомиться с жокеем первого класса. И зарабатывали мы неплохо: к окладу призовые… А с другой стороны — играют многие. Тотализатор, он не шутки шутит. Иные надеются что-нибудь выведать. И я таких знакомств избегал.
Читаю записку. Не то что каждое слово помню посейчас, а верите, каждую буковку вижу. Ничего ведь особенного там написано не было, а только: «Многоуважаемый господин Сизов! Прошу вас уделить мне несколько минут для разговора по делу большой важности». И подпись четкая, без дамских завитушек: «Гертруда Тилле…»
Вот говорят, предчувствия всякие, сердце-вещун и тому подобное — это все одна только обманчивая игра нервов… Тут и объясните, почему я велел мальчишке проводить в павильон эту девицу, а Тарутину на словах передать, чтоб меня не ждали, приеду в ресторан позже. Если все игра нервов, почему, спрашивается, я так поступил? Может быть, у вас такое подозрение получится, что я, мол, слышал про выигрыш и потому… Так, слово чести, мне и невдомек, что это именно та девица, которая поставила на Букета.
В павильоне у нас нечисто, непривлекательно. У стойки пьяные случаются, ну и выражения разные… Только в этот час там вовсе пусто было, поскольку буфет уже на замке и публика разошлась. А для своих у нас особый буфет был, без напитков.
По ходу, так сказать, дела можно было ожидать столичную какую-нибудь финтифлюшку — кто же бегами интересуется? Для этого деньги нужны. И рискованность тоже. Размашистость жизни.
А тут подходит девица, не то чтобы красавица, хотя и дурнушкой не назовешь. Невысокая, худенькая, достойная вся какая-то. До того достойная, что мне как-то неловко даже стало и за обшмыганный этот павильон, и за свой дурацкий костюм — как раз мне Тарутин из Англии привез — весь в клетку, шут шутом.
Но девица ничего вроде не видит, волнуется. Без смущения, но скромно говорит: «Я та самая Гертруда Оттовна Тилле, которую сегодня вы сделали богачкой».
Посмотрела с улыбкой такой, неполной, одним краешком губ, и добавляет вроде бы виновато: «А ведь я первый раз в жизни на бегах, господин Сизов! Родители моего ученика пригласили…»
«Что же, поздравляю вас от души. Сердечно рад», — отвечаю и думаю: «К чему она это? Благодарить, что ли, собралась? Так это напрасно». У нас многие на это идут, бывает, выигравший в запале отвалит наезднику куш… Но я на это не зарился.
Не знаю, что и сказать ей, а сам пуще смерти боюсь, что сейчас все кончится, она уйдет. «Пройдемте, Гертруда Оттовна, в садик, там и поговорим», — предлагаю.
Там, где сейчас контора, у нас аллея шла березовая. Апрель — еще холодно, но уже пахнет весной. Неясно, туманно так, но все же веет…
И мне в диковинку, что она ко мне сразу с таким доверием.
«Мне, — говорит, — господин Сизов, деньги эти всю жизнь руки жечь будут. Я же ни за что их получила. Через ваше искусство».
Я ей разъясняю, что, мол, наша служба такая. Мы за то проценты получаем и «призовые».
Она смотрит на меня и тихо так говорит: «Деньги эти ведь ваши, если по совести».
Так она хоть тихо, но твердо эти слова сказала, вижу: такая не посмотрит на сумму, в Невку зашвырнет. Я тогда предлагаю: «Давайте мы с вами подумаем, как поступить. Может, на хорошее дело часть капитала дадите. Война ведь идет».