Она обрадовалась: «А как это сделать?»

Я с нее слово взял, что без меня она ничего предпринимать не станет, а мы вместе подумаем, как лучше сделать.

По правде сказать, мы уже не о деньгах беспокоились.

Гертруда Оттовна мне про себя рассказала, что круглая сирота, никого родных не имеет, живет у нефтепромышленника Оганезова, учит его детей музыке.

А я все думаю: как же такая приятная, образованная, скромная — неужели никого себе по сердцу не нашла до сей поры? А она, словно мысли мои прочла, опять улыбнулась неполной своей улыбкой и говорит: «Мне ведь уже тридцать, господин Сизов. И значит, так мне на роду записано одной век коротать».

Вам, верно, странным покажется, что с первого взгляда мы так друг к другу расположились, да я и сам, как проводил ее, думаю: не приснилось ли все это?

Вскоре я привез Гертруду Оттовну в этот самый дом, познакомил с матушкой и братом. Они очень выбор мой одобрили. А сам я в ту пору словно на крыльях летал. И земли даже вовсе не касался.

На красную горку состоялась у нас помолвка. А со свадьбой решили повременить: выпало мне везти лошадей в Харбин на большие состязания, опять же тарутинских. Путь дальний, располагали мы так, что с полгода будем в разлуке.

Семен Семенович Тарутин знал мои обстоятельства и то, что моя невеста большие деньги Земскому союзу городов передала на помощь раненым и увечным.

А оставшуюся сумму Гертруда Оттовна в банк внесла. «Вот мне и приданное», — смеялась Гертруда Оттовна. А по мне — так я ни во что это не ставил.

Скажу вам, уезжал я — ничего в мыслях даже не имел, ни о чем не беспокоился, такая у меня уверенность в будущем была и что все у нас будет складно, так, как намечено.

Тарутин своих лошадей всегда сам вывозил. Приехали мы с ним в Харбин. Тарутин с утра до вечера и с вечера до утра с Чуриным в ресторанах. Я на ипподроме.

Чурин, если слышали, на всю Россию известный купец. Он и по сию пору в Харбине миллионами ворочает. А Семен Семенович скончался скоропостижно. От опою.

23 декабря — я этот день отметил: как раз восемь месяцев нашего знакомства с Гертрудой Оттовной — назначены были последние мои в Харбине решающие скачки.

Жокеи харбинские, можно сказать, сброд всякий.

Но мне это было ни к чему. Тарутин своих коней никому, кроме меня, не доверял, и даже конюха привез с собой из Петербурга.

Я сам со своей лошади глаз не спускал. Скакал я на тарутинском жеребце — Недогон кличка ему была. Каурый, светло-буроватый значит. А ремень вдоль спины потемнее. Видный конь был, испытанный. От Норда и Наины.

Ухо там приходилось держать востро, потому что у Тарутина соперник был сильный — граф Млинский. Говорили, что он авантюрист, на все способный. А на коней наших крупная игра шла.

Млинский и сам скакал, приходилось. В конях разбирался, а его тренер, англичанин Ричард, тот из конюшни просто не вылезал.

Потом, когда уже поздно было и несчастье совершилось, велось следствие. Выяснили, что моему Недогону такой укол сделали, чтобы на самом скаку упал… Да, я только так и объяснить могу, потому что лошади меня всю жизнь слушались, как бога, а Недогон у меня, можно сказать, на руках вырос.

Только дело это власти замяли…

Аккурат перед скачками получил я письмо от невесты. Я ей тоже писал как на духу, все. И может, ей не так уж интересно было, но описывал все свое времяпрепровождение и все подробности насчет Недогона.

А в этом ее письме только и слов что о моем приезде, и как она ждет, и что больше уж никуда меня не пустит…

В самом счастливом расположении духа я выезжаю на поле. Трибуны полны. Недогон в хорошей форме. Выровнялись. У меня серьезный конкурент только один был: Ленч Млинского. Конь мелковат, наподобие казанского, но на бегу — пушинка! И выезжен отлично. Пошли. У Ленча рывок знаменитый — сразу на полголовы вынес, а я пока не пережимаю, так и держусь чуть позади. На повороте норовлю обогнать, поддаю. И на самом обгоне подо мной Недогон с размаху падает, и я лечу через его голову.

Мелькнул передо мной красный камзол, а черный куртуз словно всего меня с головой накрыл. Померк белый свет… Что дальше — не помню. Очнулся в больнице. Что сказать вам? Я же не на поле упал: я на самое дно горя упал… Пришел в себя и не знаю, на каком я свете! Два месяца пролежал.

Тут события: царя скинули и большевики подступают… Тарутин — он ко мне в больницу каждый день ходил — однако не тужит, посмеивается: «Говорил тебе, деньги за границей держать надо. Вот наши-то воротилы попрыгают, большевики до них доберутся!»

Христом богом стал я его просить навести справки, как там, в Петербурге, моя невеста… А сам лежу без движения и так уж мучаюсь: что же она, милушка, обо мне думает, неужто не дошла до нее весть о моем несчастье… Мне и невдомек было, каков он есть, Тарутин, черная душа!

Вскорости приходит он ко мне и говорит: «Узнал. Но не порадую. Нефтепромышленник Оганезов за границу удрал. От революции. А Гертруда Оттовна с ним бежать не пожелала и выехала на жительство в Москву».

«Почему же она меня не дождалась? Неужто вы ничегошеньки ей не сообщили обо мне?» — «Сообщал, — говорит, — как же… Только, видно, не понадеялась она, что ты выздоровеешь: уж очень плох был. А ты мужайся: вышла она замуж. За военного. Вот какие, браг, дела!»

Услышал я такое известие и снова без памяти свалился. И сколько-то еще пролежал.

Нет, я в мыслях не имел, что Тарутин пуще смерти боялся, как бы я от него не сбежал. Нужен я был ему до крайности! Ведь, не хвалясь, скажу: такого жокея век бы ему не сыскать! А уж он принял свои меры. Сколь я потом ни добивался вернуться на родину, все пути мне были заказаны: Тарутин кругом меня опутал. Стал я жить как во сне. Пил, гулял… Сутками в кабаках. Пьянствовали, день от ночи не отличали… Работал на Тарутина, чтоб было на что пить. И однажды утречком ранним решился я… Надумал жизни себя лишить, до того дошел. Сунул уже голову в петлю. Да вдруг словно бы во сне вижу: конюшня наша питерская…

В деннике Букет стоит. Смотрит на меня человеческим добрым взглядом и вроде говорит: «Что ж ты, брат, так оплошал? Жизнь прожить — не поле перейти! Терпи, жокей, еще не финиш!» Смотал я веревку, закинул… Стал снова хлопотать о выезде, но, верно, поздно уже. Репутация у меня, сами понимаете, затемненная всеми обстоятельствами моей жизни.

Отступился я от Тарутина, нанялся в конюхи к большому начальнику на Китайско-Восточной железной дороге. Выходил я ему коней — он большой любитель был. Он и помог мне выехать на родину. Да… Огляделся я и думаю: «Что ж, пусть замужем! Лишь бы счастливая была! А я хоть одним глазком на нее». Приехал в Москву, а как искать? Фамилия-то, ясно, по мужу. Все же запросил адресный стол. И сам себе не верю: получаю адрес… Ну, раз под девичьей фамилией, думаю, значит, не иначе в разводе… И тут у меня сердце так забилось от радости, что я с той справкой в руке сел на тумбу прямо на улице и заплакал.

Написал я открытку: если, мол, еще помните такого, приходите к Главному почтамту в шесть часов вечера.

Снег шел. Трамваи по Мясницкой звенят, я стою под навесом у входа, дрожь меня бьет то ли от холода, то ли от переживания…

«Нет, — думаю, — не придет. Чего ей приходить? Я ее ни словом бы не попрекнул. Время-то какое было: смутное. Жених пропал, ни слуху ни духу. С Харбином связи нет… Да чего ей приходить-то? Она меня небось за подлеца считает».

И вдруг идет!.. Хотите верьте, хотите нет, у меня ноги подкосились и слезы из глаз брызнули… Идет немолодая женщина, одета бедно, по-простому. Я ведь к другому уже попривык… А как завидел ее, все во мне погасло, кроме одной радости — быть с ней! Подбежал к ней, руку поцеловал, рука холодная, хоть она ее в муфте держала.

«Пойдемте, — говорю, — Гертруда Оттовна, в ресторане где-нибудь посидим, поговорим». Она возражает. «Не так я, — говорит, — одета, неудобно мне». И мельком меня так оглядела. На мне, конечно, пальто с бобром, шапка… И так я сам себя в этих бобрах возненавидел, так казню себя!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: