Сева положил передо мной протокол допроса, отпечатанный на машинке, второй экземпляр.
— Что вы мне даете? Где подлинник? Где первый экземпляр?
— Здесь был товарищ Ларин. Он взял подлинник и первый экземпляр.
— А как тут очутился товарищ Ларин?
Сева замялся:
— Когда я получил признание… Вас не было, я позвонил прокурору.
— Поторопились, — вяло сказала я, — это не признание, это самооговор. Учили такой казус?
— Не может быть! — со страстью в голосе возразил Всеволод. — Все сходится.
Я ничего не ответила: читала протокол допроса Семена Шудри, двадцати семи лет от роду, дважды присуждавшегося к разным срокам тюремного заключения…
Все действительно сходилось в этом показании. «Сходилось» потому и только потому, что на одной чаше весов был всеми уважаемый Титов, который не мог, да и незачем ему было убивать свою жену. А на другой чаше — профессиональный уголовник, который, правда, уже некоторое время честно трудился, но можно было легко себе представить, что «преступная натура» возьмет верх.
Хотя доктрина Ломброзо нашей правовой теорией отвергалась и «преступный тип» как таковой тоже, но в этой доктрине было нечто чрезвычайно соблазнительное. Может быть, потому, что она была прекрасно разработана и богато иллюстрирована. А «социальные корни преступности» были основательно подрыты скептицизмом ученых юристов старой школы.
И конечно, Шудря перевешивал. Тем более что в его «признании» из каждого слова просто-таки выпирал именно «преступный тип».
Где Титов оставляет свой наган, Шудря подсмотрел. Где лежат серьги, часы и деньги, опять же подсмотрел. Убивать не собирался, но когда Титова вскочила — не выдержал. Записав это «не выдержал», Всеволод, разумеется, имел в виду «преступную натуру»…
Совершив убийство, не успев ничего взять, Шудря спокойно открывает ворота подъехавшему Титову. Мотив «убийства с ограблением» тоже налицо: Шудря хотел вернуться в преступный мир не с пустыми руками.
Все это выглядело бы аккуратно оформленной галиматьей, даже если бы не было протокола допроса стенографистки.
Теперь я уже не знала, хорошо ли поступила, ничего не сказав Титову о ее показании, а дала ему возможность излагать версию, подозрительно схожую с шудринской…
Деваться было некуда: приходилось идти к Ларину.
Когда я вошла в душноватый кабинет, Ларин копался в бумагах. Он очень любил это занятие: что-то искать, с понтом — нечто важное, сопеть…
Красивое, румяное лицо Ивана-царевича было безмятежно. Он бросил взгляд на меня, как будто и не подозревал, что я уже тут, и сказал «садитесь» таким тоном, каким в театре говорят: «Пейте вино, кушайте вот это».
Я обошла красный кожаный диван с легкими вмятинами, как на узбекской лепешке. Из каждой вмятины высматривала черная кожаная пуговица. От этого садиться на диван не хотелось, но больше было неначто: четыре стула заняли папки по знаменитому делу Госбанка…
Старомодные часы в деревянном футляре тикали на всю приемную зловеще, словно завод адской машины.
«Да ну их к шуту, — рассердилась я сама на себя. — Почему я должна трепетать?» — И плюхнулась на глазастый диван так, что заныли пружины.
Прокурор выставил на меня свои светлые, пустые глаза. «Как дырки от бублика», — некстати подумала я.
Ларин выработал себе невозмутимый вид, спокойные интонации и медленную речь. Все это помогало скрывать, как туго ворочаются мысли за его красивым лбом.
Ларин ценил, когда ему подавали готовые решения, как пережеванную пищу. И он мог посредством нескольких минут многозначительного молчания и немного пожурчав, «санкционировать» или даже «одобрить» с добавлением чего-либо в «доразвитие» предлагаемого плана.
Он никогда не выходил из себя: ни при оплошности подчиненных, ни при проигрышах в преферанс. Полувоенный костюм сидел на прокуроре спокойно, словно не на живом человеке, а на деревянных плечиках. Жена Ларина и его два сына были такие же. Его спокойствие словно переливалось во всех, кто был с ним близок, и они становились как бы сообщающимися сосудами с одним и тем же уровнем разлитой в них прохладной безмятежности.
Если раньше эта черта характера слегка смешила меня, то сейчас беспокоила: я не была уверена в успехе именно из-за нее.
— Товарищ прокурор! Я хотела доложить вам новые обстоятельства по делу об убийстве в Лебяжьем, — сказала я, входя, потому что Ларин любил полную меру обращения официального, без скидок на добрые отношения.
— Слушаю вас, — Ларин смотрел на меня незамутненным, доброжелательным взглядом.
Я не полагала, что он сразу сдастся на мои доводы после того, как Всеволод «блеснул» своим протоколом. Но все же Ларин должен был согласиться с основным: против Титова говорило существенное обстоятельство, отмести которое было невозможно.
Ларин внимательно прочел все материалы. Протокол стенографистки он перечитал дважды с видимым
неудовольствием, и мне стало ясно, что все будет много труднее, чем я думала.
Видно было, что он плохо переваривает новые обстоятельства дела, и потому я начала:
— Иван Павлович, как во всяком деле, мы идем к истине по ступенькам доказательств. Если при этом опрокинуты наши первоначальные предположения, приходится с этим считаться.
Легкая тень удивления, даже некоторого опасения, промелькнула в глазах Ларина.
— Вы пришли, чтобы сообщить мне эти прописные истины? — спросил он.
— Нет, чтобы вы были в полном курсе крутого поворота дела.
— О повороте говорить еще рано, мы слишком мало продвинулись вперед, чтобы речь шла о повороте.
Я поняла, что Ларин хочет отсрочить решение. И действительно, он продолжал:
— Вы собрали некоторые доказательства, могущие вызвать подозрение против Титова. Но есть достаточные основания не только подозревать, но обвинять другого человека. Причем этот человек представил нам мотивы совершенного им преступления. Какие мотивы могли понудить Титова к убийству жены, которую он, по вашим данным, страстно любил?
— В этих страстях и кроется мотив. Его жена была не одна в эту ночь.
— Вы делаете этот вывод только из обнаруженных следов под окном… Но ведь это всё ваши домыслы.
— Я располагаю данными о том, что кто-то выпрыгнул в окно примерно в то самое время, когда Титов вернулся на дачу.
Ларин саркастически засмеялся:
— Довольно неосмотрительно со стороны любовников.
— Почему? Обычно Титов возвращался позже, совсем под утро…
Ларин долго думал и наконец сказал:
— Да, видимость мотива имеется. Значит, убийство по страсти и, видимо, в состоянии аффекта? Жаль, очень жаль.
Он приосанился и сказал напыщенно:
— Строительство в Холмогорной — важнейшая задача на сегодня. Если мы исключим Титова из этого процесса, будет урон невосполнимый. Но закон есть закон, и ему нет дела до всего остального. Выносите постановление о мере пресечения в отношении Титова.
Он опять подумал, словно сказал больше, чем хотел. Сомнения снова начали одолевать его.
— А чем вы объясните поведение Шудри?
— Иван Павлович, я составила себе представление о мотивах убийцы, но мотивов самооговора Шудри я не знаю. — Не сдержавшись, я добавила: — Думаю, что Шудря был уверен, что все равно он, а не Титов будет обвинен в убийстве. Он знал, что мы пойдем по схеме, и он нам ее подбросил.
— Значит, Шудря понимал, что в дилемме: он или Титов, обвинение падет именно на него — Шудрю?
— Да так, собственно, едва не случилось, — заключила я.
Мне казалось, что вернуться к прежней версии, такой удобной, такой правдоподобной, уже было невозможно.
Но Ларин еще не взвесил последствий новой ситуации. Над ним витали густые облака опасений.
— А почему вы исключаете как убийцу мужчину, оставившего следы под окном? — радостно спросил Ларин.
— Потому что это исключается показанием стенографистки, изобличающим именно Титова в убийстве.
— Значит, вы предлагаете бить отбой по всему делу? Делу, уже доложенному во всех инстанциях? Вверху! — Он многозначительно поднял палец.