Избегая даже смотреть в сторону сонных спутников, чтобы ненароком не разбудить их взглядом, за версту оббредая их, держась за кулисами толпы, и сосредоточенно не смотря, не смотря, не смотря в их сторону, она споткнулась у запертого окошка кассы об еще одну абсолютно черную особь – на этот раз уже женского пола: негритоску, чуть старше ее, сидевшую на полу, напевая что-то, и раскачиваясь; по странной, общевидовой, колористической тяге, она тоже была в белоснежнейшем свитере, – и сливочном, бесконечном, живописно растекавшемся по плитам пола вокруг нее, как скрижали на старых иконах, шарфе кривенькой ручной вязки с бородами на концах, а плюс к этому слушала черный плэйер, зарыв черные наушники и провода под как минимум двумя сотнями черных же косичек с радужными застежками на конце каждой, отчего сами эти косички, отчаянно торчащие с орбит головы во все стороны света, казались антеннами и проводами, присоединявшимися прямо к воздуху. В ту секунду когда Елена чуть не полетела через голову, зацепившись (с мелким медным, раскатившимся, звоном) левым кроссовком за негритянское колено, кожаный, чуть приплюснутый игрушечный нос задрался вверх, сплюснулся еще больше от улыбки, убрал под себя, как складной стул, с дороги ноги в белых полу-кедах и очень черных чулках из-под белой джинсовой миди, попросил прощения на неведомом языке, и принялся собирать с полу в альбиносную ладошку разбежавшиеся из нее монетки – а собрав и пересчитав, нос довольно возвратился к задушевному общению с разложенным на коленях паспортом и любовно улыбнулся собственной фотографии.

Цветочная оранжерея – до которой – наконец-то! – дорвалась Елена, – оказалась восхитительного, сквозного устройства – с выходом с противоположного конца. Влетев – Елена как сквозняк всю ее и пролетела, перездоровалась за руки с пальмой, застрявшей пяткой в кадке, перенюхала каждую из небывалых удушливых алых лилий и каждую из пахших розами роз – рослую, кофейную, молочную, чайную; всунула по неразборчивости хоботок на лету даже в толстый кактус размером с бочонок пива, с мягкими желтыми иглами и мясистым цветущим пламенем на боку, выдавшим неожиданно лимонный аромат; и, наконец, обняла никогда не виданные, но тысячи раз (и неверно) воображаемые (по мотивам Евангелия) миниатюрные оранжевые азиатские лилии: их тычинки оказались густо присыпаны какао, и бархатно пощекотали нос, а на внутренней стороне чашечек обнаружились остроумные крапинки – явно с тех времен, когда прота-модель их тычинок щедро присыпали из щепотки шоколадным порошком, и он слегка просыпался на лепестки, а потом подлили воды, и каряя пудра размякла и навечно прилипла к чашке. Короче, те самые лилии, хрупким совершенством которых Спаситель изящно пнул блудника Соломона. Пахли они просто чистотой и свежестью – короче, несчастный развратник-перестарок царь действительно не выдерживал, по сравнению с лилиями, никакой конкуренции. Елена уже даже не визжала, а жужжала от счастья, носясь от цветка к цветку по оранжерее на реактивной скорости, как влюбленный шмель, страшно опаздывающий на свидание – и, уже вылетая сквозь симметичную дверь в другом конце, чуть не сбила с ног молодого вороного красавца курда с прекрасной бордовой наомией в зубах, а в нижнем ярусе – с двумя раздутыми обшарпанными старыми каштановыми чемоданами. Глаза курда сияли: он явно был в схожем с ней состоянии, но слегка по другой причине: кажется, бросил все и налегке махнул жить навсегда к своей любви – а наомия, одна-единственная темно-бордовая роза для любимой, минималистично спеленутая в слюду, кажется, была последним, на что у него хватило денег после переезда. При столкновении с Еленой он, как канатоходец, резко качнул бутоном в зубах в сторону, чтобы восстановить баланс и не упасть: замычал – что-то счастливое, чуть не плача, жонглируя чемоданами, и явно обожая весь мир – так, что даже воздух вокруг задрожал: стеклянные стены оранжереи, казалось, сейчас рухнут от резонанса двух абсолютно счастливых людей – одним из которых Елена вдруг от всех этих чудес вокруг вновь на миг себя почувствовала – разбежавшихся в разные стороны.

Ровно в этот момент, с противоположной стороны света (оттуда, куда сама Елена минут де́сять назад сбежала), к группке забытых одноклассников размашистым шагом подошел круглоскулый, рослый, худощавый, но довольно крепкий мужчина со светлыми бородой и усами – человек очень русского вида, как будто сбежавший с картинок либеральных народников девятнадцатого века, и, вкусно, с тяжеловатым «о» каньем (таким сочным, таким старо-русским – как будто и вправду долго хаживал «в народ», учился языку у каких-нибудь дореволюционных волжан-простолюдинов) – но все-таки на абсолютно чистом русском языке (без малейшего немецкого присвиста) – словом, на языке, ничуть не казавшемся странным при его внешности – гулко и округло протянул:

– Ну-у? Как д «о» ехали?

Вытаращились на него все, включая стоймя читавшую книжку Аню, и фальшиво прихрапывавшего уже Чернецова (который на полхрапке́ отвесил челюсть, да так и заледенел с разинутой пастью и глазами на полчетвертого) – все уже так привыкли ждать немецких провожатых, что вдруг представший по-русски окающий селянин вызвал эффект пресловутого плезиозавра, вынырнувшего за завтраком из стакана чая.

– Я вас весь день ждал! Справлялся в железн «о» д «о» рожных службах! В «о» всех н «о» в «о» стях п «о» телевиз «о» ру т «о» льк «о» и г «о» в «о» рят: очень сильная шт «о» рм «о» вая гр «о» за! Ураган! Есть даже жертвы. Рад, что вы живы-зд «о» р «о» вы. А сейчас я к поезду х «о» дил – вас там искал. Рад, что вы здесь!

На русскоязычном мэне были темно-зеленые вельветовые джинсы, да такие широкие, такого вольготного, старомодного классического «брючного» покроя, что коленки казались как будто оттянутыми. И как будто был слегка коротковат ему (так что манжеты рубашки выпрыгивали целиком) чрезвычайно, впрочем, аккуратный мягкий коричневый пиджак, за лацканы которого он крепко держался обеими руками, как за спасательный круг, и в ритме своей речи их поддергивал.

Анна Павловна (единственная, кто Кеекса уже видел в Москве) осторожно вытянула вперед перед собой свою маленькую ладошку, поигрывая пальчиками. И тут же чересчур явно отпрянула, когда долгожданный Хэрр Кеекс хорошо, тяжело, по-товарищески, и без тени жеманства, затряс ее руку в своей крепко скроенной пятерне. А через миг крепко и со вкусом выговорил:

– Ну! П «о» ехали, как г «о» в «о» рил Гагарин!

– Только тебя все ждали! Где ты была? – зло и с какой-то необъяснимой мстительной обидой в голосе набросился на Елену (ровно через секунду после немца подошедшую) Воздвиженский. – Ты что, не могла в поезде, что ли, в туалет сходить?!

– Бобрик! Бобрик! – уже хохотала Елена, тут же от него отойдя – и отвечая на расспросы (о немецком платном сортире) Ольги Лаугард – с восторженным ужасом на нее таращившейся.

Подробности про бобрика, а особенно деталь про десять пфеннигов при входе в нужник, впрочем, мало умилили экономных и нетерпеливых друзей.

Подлетев к Дьюрьке, уже ступившему на эскалатор, Елена поднырнула и весело вделась своей рукой ему под руку – как часто делывала, когда они шли куда-нибудь вместе и болтали. Дьюрька немедленно и радостно взвалил себе на шуйцу ее сумку поверх своей собственной (чуть не посшибав всеми этими громоздкими раззудись-плечо операциями сначала впереди-, а затем и сзади-стоящих, как кегли, попутчиков на узкой эскалаторной лесенке), а Елена еще и навязала к ручке своей сумки ненужную снятую с себя куртку, а потом с каким-то детским упоением щекой почувствовала себя прижатой к Дьюрькиному же правому плечу – круглявому, смешливому, родному, по-девчачьи ходившему ходуном от хихиканья, иногда несшему чушь про сионистский заговор Ленина и Троцкого, но никогда не предававшему ее. Вид Дьюрькиной худосочной, полупустой, драной и раздолбайской спортивной сумки, болтавшейся теперь под ее собственной, с левого борта – тоже почему-то доставлял дивное наслаждение.

Так они и скатились с Дьюрькой, чуть не кубарем, по эскалатору к штрассэн-баану, расцепляясь и опять сталкиваясь друг с другом, как отварные яйца на валком блюдце, пихаясь от хохота.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: