— Ну, подержи.

— Он подошел еще ближе, Мышонок, там, в каюте… Тут я ему и говорю: «Подойди-ка. Иди сюда, Вальтер».

— Да!.. Вальтер! ты окликнул его по имени, чтобы он подошел к тебе.

— Как собаку, Мышонок.

— Да… Да, зверь мой. И он подошел?

— Да.

— И тогда?..

От нетерпеливого ощупывания и потискивания там и сям своей Заветной Штуковины Мышонок перешел теперь к размеренным действиям, и вызванный ими трепет отчетливо передался моему телу, жаждущему его. Я подумал, что мне опять придется выступить с заявлением.

— Тебе ведь нравится то, что я рассказываю в постели, всегда нравится, а, зверь? Можно я всегда все буду тебе рассказывать, чтобы распалить тебя, — всегда?

— Кончай пиздеть. Он подошел к тебе. Давай дальше.

— Да, он медленно приблизился ко мне. В этом мягком таинственном свете его гибкое юношеское тело двигался так изящно, так грациозно, но в то же время очень дерзко и распутно, немного пружиня и вихляя похотливой задницей; я бы даже сказал, просто как девка.

Дыхание Мышонка участилось, и мне не хотелось расхолаживать его нежелательными паузами.

— Он вдруг очутился рядом. Он стоял передо мной. Я все еще сидел на краю койки. Я притянул его к себе. Зажал его между колен. Руки мои скользнули вниз по его спине. Я стиснул его юношеские холмики. Я жаждал этого дни напролет, я грезил об этом, Мышонок. Он тоже. Он буквально сотрясался от похоти, представляешь, мой милый жестокий топтыжка? Самый воздух вокруг него был исполнен похоти, его теплое красивое тело дышало ею. Темнорусые волосы его пахли морем, штормом и ветром, от этого кружилась голова. Я уткнулся лицом ему грудь, в распах красной рабочей рубахи, и вдохнул запах его молодого пота, такой мужественный, возбуждающий и жестокий… Но какая же он был блядь, Мышонок. Слишком уж красив для парня. Да, в нем было что-то очень мальчишеское, но он вел себя как последняя шлюха, — так уж он ластился ко мне… Стискивая ладонями его крутые, крепкие юношеские холмики, его теплое бархатистое седло, я тут же подумал…

— Что ты с ним сделал? Что ты сделал?

— Я изображал любовь и нежность, Мышонок. Я был сама кротость. Я зацеловал его красивую юношескую рожицу, но очень робко, словно благоговея перед ним. Я вел себя, как влюбленный. Я люблю тебя, Мышонок. Наездник мой! Укротитель Мальчиков! Мы разыщем его. Он живет в Роттердаме. Мы обязательно его разыщем. И уж тогда он станет твоим, как тогда моим…

— Что ты делал с ним? Давай!

— Мне что, быстрее рассказывать? У меня изо рта…

— Попахивает, но терпимо. Не рассусоливай.

— Я соскользнул с койки и встал перед ним. Он прильнул ко мне. Я сунул руку ему между ног — он аж застонал. «Сними ботинки», — шепнул я. Он наклонился, чтобы развязать шнурки. Я подошел к двери. Изнутри торчал ключ. Я повернул его и незаметно сунул под циновку. Он все еще стоял нагнувшись, возясь со шнурками. Я подошел сзади. Боже, Мышонок, его брюки, натянутые до того, что глубоко впились в его расщелину… Может, еще подождешь?

— Не хочу. Что было потом? Говори дальше!

— Он снова обернулся и прижался ко мне. Совершенно уперся в меня своей юношеской штуковиной. Я схватил ее, крепко сжал сквозь брюки — она была твердая, как камень. Ты знаешь, какая она у него была? Такая же здоровенная, твердая и бесстыжая, как у того парня, что с компанией приятелей приставал в пустом вагоне к девчонке, а потом не хочет в этом сознаться, и тогда его петуху задают трепку… и так до тех пор, пока он не сознается… Когда я в Индии служил в полиции[25], к нам частенько приводили арестантов, очень красивых похотливых мальчиков лет девятнадцати-двадцати. И вот, когда налагаешь на такого штраф или допрашиваешь, наказанию следует подвергать ту часть тела, которой он согрешил. Это мы усвоили: так было положено по инструкции.

— Что, правда?

— Точно. Если парень украл и не сознавался… тогда мы защелкивали его запястья в такие дужки, а потом сдавливали в тисках его ручонки шаловливые и закручивали гайки, пока он не начинал выть и орать. А если этот тип докучал девчонке своим… своим… В общем, если он к ней приставал и не хотел сознаться, если продолжал упираться — мы его раздевали, укладывали на спину и привязывали к скамье допросов, с подушкой под поясницей, и предлагали познакомиться с… кожаной кисточкой для бритья…

— Кисточкой для бритья?

— Да, так мы называли… допросную плеть. А изобрел ее один молодой гуляка, красавчик-полицейский — я считал, что он просто прелесть, и совершенно на нем помешался. Он был весьма изобретателен в смысле всяких садистских штучек.

— Давай чуть побыстрее.

— Да, мой юный король, да, мой похотливый принц. Но ведь все, что я рассказываю, связано между собой. Я имею в виду: связано с тем, о чем я думал тогда, нащупывая и тиская его штуковину.

— Да уж, одному господу Богу известно, о чем ты там думал… Ну, что ты с ним сделал? Расскажешь ты или нет, черт бы тебя подрал.

— Я раздел его.

— Да кого раздел-то? Кого ты раздел, наконец? Этого…

— Этого рулевого.

— Хорошо. Давай дальше.

— Я раздел его, этого рулевого. Он стоял передо мной — совершенно голый, совершенно бесстыжий. И все же ему было стыдно, Мышонок. И страшно. Я скинул рубашку и белые теннисные трусы. Смущенный, он скорехонько проскользнул мимо меня в койку. Я торопливо выключил верхний свет и зажег вместо него ночник над постелью, откинул одеяло, и он забрался под него, чтобы прикрыть наготу. Но в следующее мгновение я плюхнулся рядом с ним и откинул одеяло. Он лежал рядом со мной обнаженный, Мышонок. Я гладил его повсюду. Он перевернулся, может быть, оттого, что стеснялся, а может, просто по блядской своей натуре, и улегся на живот. Мышонок, Мышонок! В мягком, голубоватом нежном свете он лежал на животе. Я видел изгиб его спины, которой часами любовался там, в рулевой рубке, и вот теперь я видел ее обнаженную. Такую же нагую и беззащитную, как и его крупный, бархатистый мужской зад. Такие они были бархатистые, покрытые снизу темно-русым пушком, эти его округлые холмики, его тугие полушария: два мира — и вся Вселенная меж ними…

— Ну, дальше…

— Да, ничего не поделаешь, Мышонок. Я знаю, есть во мне поэтическая жилка. Но если бы в той койке тогда лежал ты — ты бы тоже свихнулся от желания… Я быстренько проделал все необходимое, Мышонок, а потом… потом я раздвинул ему ягодицы. Я открыл вход в его тайную долину… Точно так же, как для тебя открою я юношескую лощину любого мальчика и любого мужчины, которым ты возжелаешь обладать, зверь: солдатскую, матросскую… Для тебя… послушай. Ты же веришь в… в… Я не кажусь тебе ненормальным оттого, что… несу такое?

Голос мой дрогнул.

— Да, о да, Волк. Нет, я вовсе не считаю это ненормальным.

Мышонок прекратил возбуждать себя, но в голосе его не было ни раздражения, ни нетерпения.

— Я завалю тебя сокровищами, Мышонок, я осыплю тебя самоцветами. Одарю тебя россыпями баснословно дорогих украшений. И половиной своего королевства. Мы стоим с тобой перед алтарем, темным, как ночь, но в глубине его мерцает огонь, а на тебе — все эти драгоценности. Ты понимаешь, понимаешь?

— Да, да, милый зверь, мой Волчище. Я понимаю.

— Позволь мне оседлать твое золотистое тело? Ты не сердишься? Я так сразу и слов-то верных не найду, чтобы сказать это иначе. Мышонок… как ты думаешь… возможно ли всеобщее примирение?..

— Да, всеобщее примирение возможно….

— И… все слезы будут осушены? Я… Мне все равно. Я хочу сказать… Мышонок… Ты спешишь?

— Рехнулся. Да нет, конечно.

— Потом, позже… Это тайна… Когда последние звезды погаснут и отгоревший шлак их осыплется с тверди небесной, будет ли тогда… Ну да.

Я встал, чтобы сходить по малой нужде, но быстро вернулся в постель, как будто ей — словно брошенному гнезду — грозила опасность, замешкайся я чуть подольше. Пламя свечи перед статуэткой металось на легком сквозняке, возникшем то ли из-за моих хождений туда-сюда, то ли из-за слабого шептуна-ветерка, который, едва слышный, с шелестом струился в приоткрытое окно. Она стала чуть короче, свеча, с тех пор как я зажег ее, — ненамного, но все же короче; а иначе и быть не могло.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: