— Тут санбат?

Я с трудом повернул голову, неудобно лежащую на чужом, подобранном ребятами вещмешке, и только теперь заметил длинную зеленую палатку с открытым пологом и большими красными крестами на забрызганных грязью боках. За первой палаткой виднелись другие. Зеленеющий брезент сливался с зеленым фоном леса. Возле палаток на носилках, а до и прямо на траве лежали раненые.

— Товарищ сержант, так принести вам каши? — спросил Булгаков.

Я вдруг ощутил голод. И тут же перед глазами встали могила Эдика Пестова, разорванное тело Виктора Шаповалова, остеклененные глаза Якова Ревича, недвижно глядящие в небесную голубизну. Мне стало противно принимать пищу из рук труса. Я сказал:

— Не надо. Я сыт.

— Может, устроить вам помыться, товарищ сержант? — продолжал суетиться Булгаков. — Вы совсем черный, как негр, только одни глаза белеют. А бородища-то какая! Давненько не брились, товарищ сержант?

— Откуда у меня бородища? Да я вообще не бреюсь, и бритвы-то у меня нет.

Я провел рукою по щеке, ладонь нащупала жесткую щетину. Странно: вчера, когда мы пошли в атаку, у меня под носом рос лишь легкий пушок.

— Да, я помню ваше совершенно чистое, юношеское лицо, — угодливо подтвердил Булгаков и хихикнул: — Значит, всего за одну ночь вы стали мужчиной.

Он не подозревал, как был прав.

Донесся гул, сначала неясный, отдаленный, затем грохочущий и близкий. С утра начинался бой. Булгаков изменился в лице. Теперь это был прежний Булгаков, с испуганно отвисшей челюстью, с дрожащим кончиком носа, со смертельным страхом в бегающих глазах.

— Сейчас найду товарища военврача второго ранга, — пролепетал он. — Попрошу взять вас вне очереди. А то прорвутся немцы, куда же вы тогда, товарищ сержант? Я мигом. Сейчас вернусь.

Он не вернулся. Должно быть, санбат показался ему слишком опасным местом. Побежал дальше в тыл…

Я не заметил, как подошла медсестра, присела у носилок, стала писать.

— Фамилия, имя, отчество?

Я сказал.

— Год рождения?

— Двадцать третий.

Медсестра записала: «третий». Видимо, в то утро, вытащенный с поля боя, я выглядел старше на двадцать лет.

Ошибка обнаружилась спустя несколько месяцев в Чкаловском эвакогоспитале. Хирург Анатолий Евгеньевич, внося свои записи в историю болезни, протер очки и удивленно посмотрел на меня: «Мальчик, разве тебе тридцать восемь?» — «Ну что вы, доктор, мне восемнадцать». — «Я тоже так думаю. Кто же тебе приписал двадцать годков?» И внес исправление, вернув мне мое юношеское состояние.

Оформив историю болезни, медсестра достала другую бумажку, бланк вещевого аттестата.

— Казенного имущества у тебя, я вижу, не много, — улыбнулась она.

Какое там имущество! Я лежал непокрытый, босой. Через шею вместо амулета на черной тесемке был переброшен кисет с махоркой и нарезанной газетной бумагой. В кисет Иван Чамкин положил мой комсомольский билет.

— Хорошенько запомни, где он лежит, — несколько раз повторил Иван.

Других документов у меня не было, красноармейских книжек еще не ввели. Медсестра оглядела меня придирчивым взглядом.

— Итак, запишем: гимнастерка, галифе…

— Какое галифе! — слабо возразил я. — Одни ошметки.

— Интендантам для отчета пригодится. Велели записывать все. Значит, галифе, два ремня, брючный и поясной, вещевой мешок.

— Мешок не мой. Его положили мне под голову, чтоб не было низко.

Но девушка уже поставила точку. Она погладила меня по заросшим щекам, поправила съехавший на бок вещмешок, спросила:

— Тебя ранили в Воронеже? Не слышал, взяли ли немцы Отрожку? Там у меня мама, младший братишка. Это на левом берегу.

— Не знаю, но там шел бой. Но если даже Отрожку взяли, то твои могли уйти раньше. Когда мы подходили к фронту, то встречали много беженцев.

На глаза девушки навернулись слезы. Она поднялась с травы, отряхнула юбку.

— Потерпи самую малость Сейчас тебя возьмем.

Вскоре два санитара из раненых занесли меня в палатку с открытым пологом. Операционный стол был занят. На нем лежал человек с лицом цвета раскаленного угля. Сладковато-тошнотворный запах горелого мяса висел над низким брезентовым потолком. Над обожженным склонились фигуры в белых халатах. Командовала тут женщина-врач, наверное, та самая, о которой говорил Булгаков. Ближе к ней стояла моя знакомая медсестра из Отрожки. Ее называли Мариной.

— Ой, как досталось нашему красному соколу! — вздохнула Марина.

Это был сержант-пилот, летчик-истребитель, сбитый вчера над донской переправой. Из горящей кабины его вытащили наши пехотинцы.

Пока меня перекладывали на освободившийся стол, военврач, отойдя в сторону и подняв оттопыренные ладони в резиновых перчатках, курила из рук Марины. На ее халате густо бурели пятна. Кровь тут была всюду: на рукавах медсестер, на затоптанном травяном полу, в эмалированных тазах, стоящих под операционным столом. Кровь брызнула из моих ран, когда Марина попробовала сорвать бинты, слипшиеся в твердый бордовый панцирь.

— Знаю, знаю, миленький, что очень больно, Ничего не поделаешь, потерпи!

Военврач, сделав последнюю затяжку, подошла ко мне.

— Сколько пролежал на поле боя? — спросила она хриплым, прокуренным голосом.

— День и ночь, — ответил я.

— Ну вот. В ранах пыль, грязь, кирпичная крошка. Пишите, Марина: сквозное пулевое ранение левой голени с переломом кости, два ранения мягких тканей правой голени, сквозное и слепое. Одна пуля сидит под самой кожей. Сейчас ее достанем. Постой, постой, а когда тебя угораздило в голову?

— Когда я уже лежал раненный. Разорвалась мина.

Медсестра склонилась к военврачу, что-то сказала.

— Ах вот в чем дело! — воскликнула хирург. — Так это тебя принесли, как младенца, в корыте? Считай, что ты вновь родился на свет. Теперь уже все в порядке, до свадьбы заживет. — Она обратилась к другим врачам и сестрам: — Представляете, транспортировка раненого в корыте! Редчайший случай в истории санитарной службы русской армии. Если не единственный…

Она начала обрабатывать раны.

— Ланцет! Зонд! Тампон! — командовала военврач. А мне говорила: — Терпи, малыш, терпи…

Но никакой новой боли я не чувствовал. Нож хирурга уже ничего не мог добавить к страданиям тех, кто лежал в походной палатке на операционном столе. Наркоз не требовался, в нем не было нужды. Марина придавила меня своей грудью, крепко держала за руки. А врач делала свое дело. Я старался не думать о том, что меня режут. Моим глазам открывался квадрат прогнувшегося брезентового потолка, по которому лениво ползали откормленные зеленые мухи. В нависшей тишине я услышал металлический звук: что-то тяжелое ударилось о донышко таза. Пуля!

— Отдайте мою пулю! — взмолился я.

— Зачем она тебе? Не полагается, — отрезала Марина.

— А почему? — Военврач нагнулась к тазу. — Пусть возьмет на память. Опять ему повезло: от пули осталась лишь медная оболочка. А не вылети свинцовая начинка, перебила бы кости и на другой ноге.

Я быстро запрятал пулю в кисет, опасаясь, как бы военврач не передумала. Но пулю отбирать она не собиралась. Пока Марина накладывала мне шины, военврач у полуоткрытого полога опять захлебнулась махорочным дымом.

На носилках, мерно раскачивающихся в такт широко шагающих санитаров, я выплыл из операционной палатки. Высоко-высоко надо мною сосны смотрелись в небо своими золотистыми верхушками. Было прохладно и сыро. На полянке у говорливого ручейка лежали раненые, уже побывавшие в руках хирурга и теперь ожидавшие отправки в тыл. Меня положили рядом с обгоревшим летчиком. Его бесформенное лицо и грудь покрывала сетчатая маска, вроде той, которую надевают пчеловоды, подходя к своим ульям. Только тут летчику угрожали не пчелы, а комары, мухи, мошкара, всякий лесной и болотный гнус. Вся эта жужжащая мерзость слеталась на запах гниющих ран, и не будь сетки, раненому пришлось бы совсем худо. Сквозь сетку можно было рассматривать выпуклые кровавые пучки мышц, словно это был не живой человек, а фарфоровый манекен из нашего школьного кабинета естествознания, по которому мы изучали анатомию.

— Кого принесли? — спросил летчик, глядя на меня пустыми кровавыми глазницами.

— Сержант-минометчик. Это вы нас, наверное, с воздуха прикрывали?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: