— Руку, руку забыли! — кричала она, обезумев.
Ночью подошла санитарная летучка и началась спешная эвакуация. Утро застало эшелон уже в пути. Вагончики тряслись нещадно, и раненые корчились от боли. Дядя Костя находил для себя утешение в том, что ругал всех подряд: начпрода госпиталя, не выдавшего табаку, Гитлера, Геббельса, паровозного машиниста, который «думает, что везет дрова».
В нашем вагоне, как, наверное, и во всех остальных, было сорок раненых и одна медсестра. Всю ночь она таскала носилки и казалась каким-то чудо-богатырем. А когда взошло солнце, мы увидели хрупкую курносую девчушку лет восемнадцати. И раненые стали называть ее не сестрой, а сестренкой, как младшую.
— Сестренка, пить! Сестренка, помоги повернуться! Сестренка…
На верхних нарах сидел танкист. Стеклянным, застывшим взором он смотрел на пустоту под своей шинелью.
— Сестренка! — тихо позвал танкист.
— Что тебе?
— Хочу спросить, сестренка: пошла бы ты замуж за безногого?
— Пошла, если б полюбила, — ответила девушка и густо покраснела. В своей жизни она, должно быть, еще никого не любила, и никто не успел полюбить ее. А сейчас у нее были поблекшие, повидавшие жизнь глаза старушки. Она безумно устала, ей некогда да и негде было отдохнуть. Весь вагон был отдан раненым, а для сестренки осталась лишь одна табуретка у самых дверей. Под табуреткой лежали старенькая, потрескавшаяся гитара и солдатский вещмешок. Правда, для этого солдата на вещевом складе не нашлось подходящей амуниции. Все ей было велико: и гимнастерка с завернутыми внутрь обшлагами, и брюки-галифе, собравшиеся мешком у коленей, и сапоги, в каждом из которых можно было поместить обе ее ноги.
Напротив меня метался в бреду молоденький артиллерист, мой одногодок.
— Не пристреливайтесь по движущимся целям! — кричал он. — Где же буссоль? Почему не подносят осколочных снарядов?
Мальчишке-артиллеристу казалось, что он и сейчас воюет. Он и впрямь был мальчишкой, потому что, едва очнувшись, радостно воскликнул:
— А у меня немецкая монетка есть! Хотите, покажу?
Сестренка взяла почерневшую монетку в десять пфеннигов и стала обходить раненых. Бородатые мужики, отцы семейств, притворно щурили глаза, щелкали языком:
— Ну, парень, тебе просто повезло!
Потом в вагон принесли бачок чая. Раздали леденцы, самые простые, какие до войны стоили три семьдесят кило. Мне вспомнился самовар, который мама ставила у нас во дворе под большим каштаном, цветастые пиалушки.
Солдат-армянин, лежащий рядом с юным артиллеристом, попросил у сестренки кусок бинта и завернул в него свою порцию леденцов.
— Домой как-никак еду — теперь я уже не солдат, — а домой без подарка нельзя. Когда я приходил с работы, то Марго и Хачик всегда находили в моих карманах по конфетке.
Армянин потянулся за вещмешком и вдруг откинулся на спину, смолк.
— Он умер! — закричал артиллерист. — Сестренка, глянь!
Девушка полезла на нары и, отводя глаза, закрыла полотенцем лицо умершего. На остановке за мертвым телом пришли санитары.
Поезд тронулся, и тогда вдруг опять мы услышали испуганный крик мальчишки-артиллериста:
— Сестренка, он оставил здесь свои леденцы! Мне страшно!
Девчонка забрала в кулачок марлевый сверток, подошла к двери. И тут, словно подкошенная, упала на табуретку. Ее плечи вздрогнули, она заплакала громко, навзрыд.
— Ну, успокойся, — растерянно сказал артиллерист, чувствуя себя виноватым перед сестренкой.
— Не тронь ее, — бросил танкист. — Пусть немного поплачет. — Он сам же и нарушил молчание: — Ну, хватит, сестренка. Иди ко мне, перекурим. Легче станет.
— Я некурящая, — ответила девушка, но покорно подошла к танкисту.
Безногий взял у нее из рук марлевый сверток с леденцами и швырнул в оконный люк. Потом свернул сестренке цигарку, прикурил. Сестренка затянулась и тут же закашлялась, из ее глаз опять брызнули слезы.
— Я уже не плачу, это от табака, — сказала девушка, отдышавшись. — Не подумайте, что я какая-нибудь нюня. Я больше не буду плакать. Только не говорите товарищу военврачу. А то он отчислит меня из эшелона.
— Факт, не скажем, — ответил за всех мальчишка- артиллерист. — Ты хорошая. Только на войне у всех начинают пошаливать нервы.
Больше никто ничего не сказал, словно и не видел ее слез. Сестренка снова подавала «утки», подкладывала резиновые круги под неподвижные тела, поправляла повязки, приносила воды.
Вечером, когда догорал закат и дневная жара сменялась прохладой, наш поезд подошел к большой узловой станции, забитой составами с беженцами, с боеприпасами, с заводским оборудованием, эшелонами, идущими на фронт.
— Что за остановка? — спросил танкист.
Сестренка выглянула в дверь и прочла вслух надпись на станционном здании: «Грязи». Она спрыгнула на землю, перебросилась словами с медсестрами из других вагонов и, возвратясь, сказала:
— Отдыхайте, родные! Начальник эшелона передал, что здесь простоим до утра.
Тревожная прифронтовая ночь опускалась на землю. Чуткая слепящая темнота окутывала степь, станционные постройки, заползала в санитарные вагоны. Кругом ни звука, ни огонька. И вдруг, разрывая тишину ночи, в небе послышался далекий прерывистый гул.
— Идут, — сказал танкист. — Неужели сюда? Вот проклятье: что ни час, то бомбежка!
— Авось пронесет, — вздохнул кто-то в углу.
Не пронесло. Над станцией зловещими грибками распустились эти проклятие осветительные ракеты. Ударила зенитка. Тонкие светящиеся бусинки, мигая, понеслись вверх. Разорвалась первая бомба. Зенитка умолкла.
— Накрылись, похоже, зенитчики, — сказал артиллерист.
— Накрылись, — подтвердил танкист.
И в тот же миг раскололась земная твердь. Бомбы посыпались на станцию, разлетаясь на тысячи осколков. Задымили составы. Упала водокачка. Вспыхнули склады. А в нашем вагоне раненые солдаты, тесно прижавшись друг к другу, ожидали своего часа. На том свете уже играли для них сбор.
— Эх, если бы ноги! — хрипло сказал танкист. — Побежал бы в степь, там спасение. Эх, если бы ноги!
И тут же вспомнил, что в вагоне есть человек со здоровыми ногами, который может убежать, спастись.
— Сестренка! — крикнул танкист. — Ты еще здесь?
— Здесь.
— Так беги. Не теряй времени. Беги в степь.
— Я не уйду никуда, — твердо ответила сестренка. — Буду с вами.
— Ты ничем не поможешь нам, уходи! — сказал артиллерист. — А когда кончится бомбежка, вернешься.
Он еще что-то говорил, но его слова заглушил новый взрыв. И тут же все смолкло, эскадрилья отбомбилась.
— Все целы, вот и хорошо! — раздался звонкий девичий голос.
Но вновь послышался рокот. Пришла другая группа.
В кромешной темноте кто-то взял аккорд на гитаре.
— Сестренка, ты?
Девушка тронула струны, и раненые услышали ее бархатистый негромкий голосок. Он лился плавно, спокойно. И только слегка дрогнул, когда на пути упали новые бомбы. Это была старинная песня о том, как в гражданскую войну парнишка ушел в партизаны, а его село заняли белые. А потом кто-то передал его матери, что он повешен карателями. Тогда старая женщина ночью пробралась к овину, где спали офицеры, и спалила их. «Я люблю позабытые были в тихий вечер близким рассказать. Далеко в заснеженной Сибири и ждала меня старушка-мать», — пела сестренка.
Снова рвались бомбы, поднимая на воздух эшелоны, станционные постройки, дома. Но солдатам теперь было просто неудобно паниковать в присутствии этой хрупкой девчушки, не испугавшейся смерти.
Когда на мгновение умолкали взрывы, снова слышался ее спокойный голос. И раненым было уже не так страшно. Потому что старая песня вдруг напомнила им, что на нашей истерзанной земле и раньше проносились опустошительные войны и что родившиеся раньше них уже вынесли все, что может вынести человек. Они вдруг почувствовали, что в огне войны нельзя исчезнуть бесследно, пропасть, что после каждого должно остаться что- то хорошее на земле, как осталась после того партизана песня, дающая силу другим…
Утром к станции подошли спасательные команды. Нас перенесли в другой состав, а уцелевшие вагоны санитарного эшелона уходили опять к фронту.
— До свиданья, милые! — крикнула нам на прощание сестренка. — Обязательно поправляйтесь!
Одною рукой она держала гитару, другою махала нам вслед. И хотя она обещала больше не плакать, из ее глаз текли слезы…