Я пожал плечами. Как все это непохоже на Анатолия Евгеньевича, который всегда казался мне симпатичным домашним дедушкой, мягким и добрым! Как же так?

Весь вечер Юрий лежал на койке, беззвучно всхлипывал, на ужин не ходил, ночью спал плохо, ворочался, вставал.

На утреннем обходе Анатолий Евгеньевич, едва войдя в палату, сразу же направился к Шорохову. Доктор был очень зол, таким я его еще не видел.

— Ну, что прикажешь делать? — спросил доктор. — Ведь ты прекрасно слышишь и можешь говорить не хуже меня. Итак, решай; либо я тебя выписываю и ты уходишь подобру-поздорову в запасной полк, либо оформляем документы в ревтрибунал.

Юрий округлил рот, высунул язык, гортанно закашлялся, поперхнулся, губы его посинели, лоб покрылся испариной.

— Ах, хочешь мне показать, как ты серьезно болен? — еще пуще разозлился Анатолий Евгеньевич. В таком случае я тебя должен хорошенько лечить, не так ли? Будем делать операцию. Я разрежу тебе горло от уха и до уха. Только подпишешь бумагу.

Он продиктовал Наташе текст: «Я предупрежден о сложности операции, при любом исходе претензий к врачам госпиталя иметь не буду».

Я не мог понять, что происходит. Доктор явно противоречил сам себе. Если он уверен, что парень здоров, то нужна ли операция? А если он болен, зачем же позорить его перед всей палатой?

Вопреки моим ожиданиям, Юрий ни минуту не раздумывал. Он подписался быстро. Операцию доктор тоже решил не откладывать, он назначил ее на следующий день. Юрий всех дичился, ко мне не подходил, записок не писал.

Ушел он на операцию на своих ногах, а принесли его на носилках. Причем очень быстро, хотя операция обещала быть долгой и сложной. Юрий тяжело дышал, распространяя вокруг сладковатый запах эфира. На шее не было никаких повязок. Как же его резали?

К Юрию подошел Федя Варламов с крайней койки, легонько провел рукою по розовому горлу Шорохова, заткнул пальцем свою втулку, покачал головою и прохрипел:

— Да, купили парня на мякине!

В палате захохотали. Я опять ничего не понял, спросил:

— На какой мякине?

Пришла медсестра Наташа, села к изголовью больного, накрыла его простыней. Он тут же отбросил простыню. Отходя от наркоза, Юрий метался, фыркал, кашлял, стонал и вдруг запустил самым что ни на есть трехэтажным матом.

— Во дает! — усмехнулся Федя.

В горле у Юрия что-то забулькало, заклокотало. После целого каскада невнятных звуков он совершенно четко произнес:

— Больно!

— Где больно? — откликнулась сестра.

— Голове больно: в висках стучит.

Наташа приложила к его голове смоченную марлю.

— Уже легче, — сказал Юрий.

Его речь постепенно обретала стройность, а мысли последовательность. Юра охотно отвечал на вопросы Наташи. Он теперь говорил и все слышал. Что же с ним сотворил этот кудесник Анатолий Евгеньевич?

А вот и он сам. Доктор открыл двери палаты и подошел к Юрию.

— Как чувствуешь себя?

— Плохо, доктор, совсем плохо.

— Я бы не сказал. Ведь ты со мной уже разговариваешь.

Юрий подскочил на койке, будто через него пропустили электрический разряд. Он опять замычал, затряс головой, на губах появилась пена.

— Ну, полноте, хватит прикидываться. Я ведь тебе никакой операции не делал, просто дал общий наркоз. Вся палата слышала твой приятный баритон. Стыд и срам! В такое время…

Анатолий Евгеньевич что-то еще хотел сказать, но задохнулся от негодования, махнул рукой и, близоруко глядя под ноги, вышел. Он выглядел много старее, чем обычно: плечи сутулились еще больше, кончик носа обострился, морщинки, избороздившие лицо, стали глубже…

Дожди прекратились, земля подсохла. Меня снова вынесли на высокий берег навстречу ласковому солнышку, свежему ветерку, шуму умытого соснового бора. По Уралу плыла баржа. Солнечные блики весело играли на изумрудной глади реки.

На детской площадке появился незнакомый солдат. Он шел в мою сторону. Я пригляделся — это был Юрий. Раньше я видел его только в нижнем белье, вот сразу и не признал. Военная форма не придала ему бравого вида, глаза потухли, кирпичное лицо выглядело застывшим, неживым.

— Вот, ухожу, — молвил он, останавливаясь у носилок.

— Понимаю.

Юрий помялся, присел.

— Ты уж извини, нехорошо получилось.

— Мне-то что, — ответил я с незлобливой обидчивостью. — Ну, потренировал ты меня писать на спине. Раньше не мог, а теперь вот научился.

— Как-то все само собою у меня вышло. После контузии я полтора месяца и в самом деле был в глухонемоте. Потом стал понемножечку слышать. Но решил не открываться. Думал, отпустят меня повидаться с женой, только ведь женился. А потом — снова в часть. Но тут подловил меня Анатолий Евгеньевич со своим общим наркозом. В бреду я и проговорился…

Мне вспомнился дезертир, которого расстреляли перед строем в тамбовских лесах. Возможно, и тот конопатый мужичонка тоже побежал домой не насовсем, а только повидаться с женой, с ребятишками.

— Хотел поговорить о Анатолием Евгеньевичем, да он не пожелал. — Юрий шмыгнул носом. — Ты уж расскажи доктору, как все было. Пусть не думает, что я какой- то такой. Объясни, если зайдет разговор.

— Если зайдет…

— Говорят, сейчас все маршевые роты отправляют под Сталинград. В самое пекло. Да уж мне все равно. Запиши мой домашний адрес. Останемся живы после войны, может, и свидимся…

После войны мне довелось побывать в Иркутске. Позвонил в сельсовет, просил навести справки, проживает ли там Шорохов Юрий Фомич, двадцатого года рождения, участник войны. Мне ответили: нет, не проживает. Осенью сорок второго жена получила похоронку: «Пал смертью храбрых в уличных боях за городской вокзал».

Значит, как и думал, попал в Сталинград…

В те дни имя Сталинграда все чаще мелькало в военных сводках. На Волге начались ожесточенные бои. Эшелоны с ранеными шли теперь только от Сталинграда. Прибывающих в госпиталь не надо было спрашивать, где ранили, было понятно и так. На освободившейся койке Шорохова лежал старик лет под шестьдесят. Ефим Семенович так же, как и я, был ранен в обе ноги. Был он непривычно волосат: хорошо уложенная шевелюра, пышные усы, окладистая борода — помесь чугуна с серебром. Впрочем, серебра было больше.

— Вы командир? — поинтересовался я при знакомстве.

— Нет, а почему спрашиваешь?

— Потому что разрешили не стричься. Солдатам не положено.

— Я не солдат, — усмехнулся в усы Ефим Семенович. — Я токарь.

— А воинское звание?

— Оно же и воинское. На фронт, парень, я не ходил. Фронт сам пришел к нам в цех. До обеда я вытачивал детали, а после обеда стал стрелять из трехлинейки прямо от своего станка: в цех ворвались фашисты. А последние дни домой не уходили, ремонтировали танки. Мы работали, а винтовки стояли рядом. И только тогда я остановил станок, когда увидел фашиста.

— Передавали по радио, что Тракторный держится, — сказал я.

— А как же! Рабочая косточка. Гвардия пролетариата. Завод не сдадут, не отступят. Одним словом, бойцы! — Ефим Семенович улыбнулся. — С одной стороны, конечно, бойцы, а с другой — все-таки не солдаты. Вот, к примеру, табачка нам не дают, объясняют, что табачное довольствие положено только военнослужащим. Воевали вместе, а табачок, выходит, врозь…

Я вытащил свой кисет, положил на тумбочку.

— Курите, когда захотите. И не спрашивайте.

Ефим Семенович поблагодарил.

— Да это я так, к слову. Курю совсем мало. С табачком дело уладится, да и возраст у меня уже не табачный. Все это мелочь. Важно, что Сталинград держится. В этом суть.

Сталинград держался. Через Чкалов на фронт проходили эшелоны со свежими дивизиями. Назад возвращались санитарные летучки. В Чкалове расчищали госпитали — все, кто мог носить оружие, становились в строй. Но мест все равно не хватало. На нашу тесную веранду втиснули еще четыре койки; теперь врачи и сестры могли подходить к нам только боком. Койками заставили вестибюль, коридоры, над солярием натянули тенты, там тоже положили раненых. Санитары и сестры сбились с ног, всё таскали и таскали носилки. Вконец измотались врачи. На Анатолия Евгеньевича было страшно смотреть: когда он шел с обходом, его качало из стороны в сторону.

Как-то во время перевязки он потрепал меня за плечо.

— Помнишь, я говорил, что ты выйдешь из госпиталя на своих ногах?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: