Парень зашлепал губами, потрепал ладошками свои уши. «Глухонемой, что ли?» — подумал я. Сосед подошел к столу, на котором лежала стопка бумаги, взял карандаш, написал: «Я Юра Шорохов из Иркутской области, меня контузило под Щиграми, теперь не слышу, не говорю». Лежа на спине, писать очень неудобно. Я прижал листок к стенке, до боли изогнулся, сочинил ответ. Юра постучал себя кулаком в грудь, сделал кругообразные движения рукой. Я истолковал его жесты так, что он собирается погулять. И действительно, он исчез за дверью.
Тем временем начали подниматься другие мои соседи. С виду это были вполне здоровые люди, они свободно двигались без палочек и костылей, на них не было никаких повязок. Если не считать узких бинтиков вокруг шеи, перехваченных элегантным бантиком на затылке. Чуть ниже адамова яблока бинт прижимал к горлу металлическую втулку. Иногда больные вынимали из втулки блестящие трубки из нержавейки, вытряхивали накопившуюся жидкость и вставляли трубки назад. Через эти трубки они дышали, с прерывистым, сосущим легочным свистом. Говорить при открытой втулке бедняги не могли, воздух с тем же путающим всхлипом пролетал ниже голосовых связок. Нужно было закрыть пальцем дырочку в горле, и тогда возникали хриплые звуки, в которых не без труда можно было угадывать невнятно произнесенные слова. Голоса были в общем-то одного тембра, поэтому, отвернувшись, нельзя было определить, кто говорит.
— Ну-с, молодой человек, попали вы в вагон для некурящих. В нашем госпитале мы лечим в основном контуженых и раненных в горло. И поговорить вам тут будет не с кем, впрочем, как и мне, — услышал я за своей спиной.
Возле моей койки стоял врач Анатолий Евгеньевич, высокий старик с узкой, тимирязевской бородой, ни дать ни взять Николай Черкасов в роли профессора Полежаева.
— Я познакомился с вашей историей болезни, — продолжал доктор. — Вариант у вас не самый выигрышный, но не безнадежный. Уйдете из госпиталя на своих ногах.
Анатолий Евгеньевич обошел больных, объясняясь то жестами, то мимикой, посмеялся со своими молчаливыми пациентами: с ними у него установились неплохие контакты.
Потом пришла медсестра Наташа, та самая, что везла меня с вокзала. Двое глухонемых подхватили мои носилки, я поплыл в перевязочную. Анатолий Евгеньевич стал меня смотреть.
— Что ж, правая нога подживает неплохо, лангет уже не нужен, просто наложим повязку, все полегче тебе будет. (После того как Анатолий Евгеньевич обнаружил ошибку в моих документах и вернул мне двадцать непрожитых лет, он стал называть меня не на «вы», а на «ты».)
С левой ногой было хуже. Доктор взял в руку острую блестящую спицу, один вид которой вселял в сердце ужас.
— Мужайся! — сказал Анатолий Евгеньевич. — Тут у тебя маленькие косточки начинают выходить, кость ведь размочалена. А косточки убирать надо, иначе будут гнить.
Он всунул свою спицу в рану, я взвыл от боли. Доктор сделал вид, что просто не слышит моих стонов.
— Я прочел, что ты из Асхабада, — спокойно сказал он, делая свое дело. — Бывал там, бывал. В свое время молодцы из отряда Реджинальда Тиг-Джонса чуть не отправили меня на тот свет. Появлялся такой джентльмен в Асхабаде. — Он называл этот город на дореволюционный манер.
— А вы жили в Ашхабаде?
— Был, можно сказать, проездом. По дороге из Баку. А в Баку попал из Турции, из города Эрзерума. Я на Закавказском фронте воевал. Однажды был даже зван осмотреть командующего — великого князя Николая Николаевича. Обнаружилась легкая простуда. А вообще богатырского здоровья был человек. Косая сажень в плечах. Глотка — как самая большая медная труба на самаркандском базаре. Когда я закончил осмотр, великий князь палил мне стакан водки. Выпейте, говорит, доктор, за мое здоровье! А вот англичанину Тиг-Джонсу я не понравился. И русскому эсеру Фунтикову тоже. В двадцать шестом году негодяя поймали и отдали под суд. Ездил я на этот процесс в Баку, выступал свидетелем…
Анатолий Евгеньевич перестал наконец кромсать мою ногу и подошел к умывальнику. Теперь бы я с удовольствием послушал воспоминания бывалого ашхабадца, но он умолк. Видимо, специально хотел завладеть моим вниманием во время болезненной процедуры.
— Ну-с, дорогой землячок, в следующий раз займемся с тобой недельки через две, не раньше, — сказал Анатолий Евгеньевич, вытирая руки махровым полотенцем. — Пусть все подживает. А пока я прописываю тебе прогулки на свежем воздухе.
— Как прогулки? Да ведь я…
— Да ведь ты, — улыбнулся врач. — Ты молодцом. Скоро нашу Наталью на танцы приглашать будешь. А пока гулять не меньше четырех часов в день.
Я уже забыл об этом разговоре, когда на следующий день в палату пришла медсестра Наташа, а с нею два молчаливых санитара.
— Айда гулять на улицу, — сказала она.
Меня положили на носилки.
Собственно, никакой улицы не было. Двухэтажное здание госпиталя, которое я впервые разглядел снаружи, стояло одиноко в лесном парке. С другого конца здания была такая же застекленная веранда овальной формы. Наружная винтовая лестница вела на плоскую крышу с солярием, обнесенным низеньким барьерчиком.
Носильщики потащили меня вокруг здания, и мы в конце концов оказались на детской площадке.
— Здесь я и буду играть? — спросил я шутливо.
Наташа улыбнулась:
— Конечно. До войны в нашем здании помещался детский санаторий. Лечили малышей, страдающих костным туберкулезом.
Теперь площадка имела запущенный вид. Дорожки поросли травой, столбы, державшие качели, покосились, на волейбольной площадке кустилась картошка.
Меня оставили под пятнистым грибком с парусиновой шляпкой. Я наслаждался тишиной и покоем, смотрел на стройные сосны, сбегающие по крутому берегу Урала к самой воде.
Перед обедом меня навестил Анатолий Евгеньевич. Он обходил тяжелораненых с большой бутылью плодоягодного вина и наливал по мензурке для аппетита. Отсутствием аппетита я не страдал, к тому же вино казалось мне противным. Но я считал, что, отказавшись, обижу старика, и выпивал с деланным удовольствием.
— В самых последних сводках Совинформбюро появилось сталинградское направление. Слышал? Вот сволочи, рвутся к Волге, — сказал врач. — Ну как тебе тут? — Он стряхнул капельки, оставшиеся на дне мензурки. — Лучше ведь, чем в прокуренной палате? Вот и гуляй, набирайся здоровья.
Теперь каждое утро меня выносили на детскую площадку или еще дальше, к обрывистому берегу Урала. Ветер гулял по реке. Мелкие волны рябились и морщились, светясь отраженным солнечным блеском. Отсюда открывался вид на город, лежащий внизу. По железнодорожному мосту проходили составы, дымились заводы, а дальше, на учебном аэродроме, взметая облака пыли, взлетали и садились самолеты: в Чкалове было одно из старейших в стране авиационных училищ. Я завидовал тем, кто летал сейчас в небе: «Счастливые, будут летчиками, хотя пришли в авиацию позже нас». И грустил: «А почему все-таки такое случилось с нами?» Мечта о небе во мне по-прежнему жила, не угасая ни на минуту.
Дело шло к осени, где-то на том берегу Урала блуждал гром, пошли дожди. Я все чаще оставался в палате, глядя через заплывающие стекла веранды на хмурое, неприветливое небо. Меня опять брали в перевязочную.
И опять Анатолий Евгеньевич, склонившись надо мною, рассказывал о Тиг-Джонсе, о Фунтикове, вспоминал про свое плавание из Баку в Красноводск.
— Почему-то считается, что настоящие штормы бывают только у мыса Горн или в Бискайском заливе. Ерунда! В Каспийском море нас поймал такой шторм, что и в океане случается не часто. Чуть не отправились к Нептуну в гости.
Анатолий Евгеньевич опять развлекал меня разговорами. Но я слушал плохо. Мне было очень больно. Больнее, чем в первый раз.
— Попробуй пошевелить пальцами, — сказал доктор.
Пальцы не шевелились.
— Что ж, значит, еще не приспело время. Будем надеяться, что нерв не задет.
У дверей перевязочной тосковал Юра Шорохов. Видно, его тоже приглашал доктор. Сосед вернулся в палату поздно, пришибленный, огорченный. Присел на краешек моей койки. Руки у него мелко дрожали, на ресницах блестели бусинки слез.
— Что случилось?
Он взял бумагу, стал писать; «Меня считают симулянтом. Когда я уходил, доктор ударил палкой по медному тазу, в котором стирают бинты. Я почему-то оглянулся. Он закричал: „Ага, слышишь!“ Я не знаю, что делать дальше».