— Давайте знакомиться, — предложил новичок. — Красноармеец Гаврилов Игорь Степанович. Бывший помощник районного прокурора. Ранен в мае, завезли аж в Новосибирск. Вот пробираюсь поближе к родным местам. Город Карши, слышали? Вот я оттуда. Ждут меня дела, ох дела! Назарова надо проводить на фронт, как полагается, с оркестром. Пока не провожу, не успокоюсь. Дал себе зарок.
Помощник прокурора добрался до своей койки и, не снимая покрывала, уселся поперек.
— Знаете, кому я обязан своей прогулкой на фронт? — спросил он, обращаясь ко всей палате, хотя этот вопрос ни у кого не возникал.
— А кому мы все обязаны? — пожал плечами Кульпин.
— Вы другая статья. Вы подлежали мобилизации. А у меня была бронь. Знаете, кто меня разбронировал?
— Наверное, Назаров, о котором вы говорите? — догадался Гетта.
— Точно, Назаров! — воскликнул Игорь Степанович. — Он самый! Получил я повестку в шесть вечера, а в восемь утра было приказано явиться с вещами в военкомат. Все учреждения закрыты, райком, райисполком; кому объяснишь, что у меня бронь? Вот как ловко спроворил это дельце Назаров!
— А этот Назаров кем будет, военкомом? — спросил я.
— Берите выше! Назаров — кум королю и сват министру. Он управляющий конторой «Заготскот».
— В вашем районе призывом ведает «Заготскот»? — засмеялся Гетта.
— «Заготскот», товарищи, всем ведает и все может, — вполне серьезно ответил Гаврилов. — Я в этой конторе поднял документы, добыл важные показания, одним словом, аферу вскрыл. Разворовали они там мясца по рыночным ценам миллиона на три с лишком. Тут Назаров, смотрю, заволновался, круги вокруг меня делает, чувствую, взятку сунуть хочет. Да не на такого напал, не вышло. Ну вот и нашел руку в военкомате. Думал, спровадит меня на фронт, и все шито-крыто. А я, видите, возвращаюсь. Теперь он у меня и в окопе посидит, и по-пластунски поползает, и в атаку сходит!
Гаврилов потер руки, мстительно захихикал, зажмурился. Должно быть, представил, как оглушенный взрывом Назаров карабкается из окопа за своей оторванной ногой.
— И как же вы думаете поступить? — поинтересовался Кульпин.
— У меня дружков-приятелей нигде нету, — сказал Гаврилов. — Все будет честно, по закону. Назаров, глупая голова, и не ведает, что все документики в надежном месте лежат, меня дожидаются. Осталось только обвинительное заключение оформить — и в суд. А по законам военного времени тюрьму ему непременно заменят штрафной ротой. Так что будьте добры, рядовой Назаров, получайте подштанники на вещевом складе — и на передовую: «Ать, два!» Конечно, я буду его провожать, помашу белым платочком: «Пишите нам письма, дорогой, в треугольных конвертах! Да не вздумайте погибнуть! Возвращайтесь к своим баранам. Они будут в полном порядке, ведь за время вашего отсутствия их никто не украдет. Воровать-то, кроме вас, некому!» И конечно, оркестр из нашего клуба возьму. Прикажу исполнить песенку Дженни из кинофильма «Остров сокровищ»: «Я на подвиг тебя провожала…»
Все дни, пока в ортопедической мастерской делали протез, Игорь Степанович торжествовал. Все прикидывал, как бы поинтереснее организовать первую встречу с Назаровым. Конечно, она должна быть внезапной. Можно как бы невзначай столкнуться с ним нос к носу на улице. Или послать повестку, чтоб явился в прокуратуру. Или самому прийти в контору «Заготскот» и предъявить ему ордер на арест…
Наконец протез был готов, и Гаврилов стал собираться. На прощанье он крикнул нам:
— Ну, теперь держись, Назаров!
Удалось ли помощнику прокурора устроить для Назарова прогулку на театр военных действий, мы так и не узнали. Во всяком случае, солдат с оторванной ногой по фамилии Назаров в нашей палате так и не появлялся…
Вместе с Сеней Лепендиным я начал совершать вылазки за пределы нашей палаты. Сенька встал на костыли чуть позже меня, но до своей операции был ходячим и теперь помогал мне открывать для себя неведомый госпитальный мир. На лестнице мы столкнулись с Анной Ефимовной.
— Как вы здорово прыгаете! — обрадовалась она. — И вам все еще носят еду в палату? Пора и честь знать. Будете ходить в столовую.
И мы стали ходить. У входа в столовую, которая располагалась в подвале, бдительно стояли на вахте двое выздоравливающих — Шараф и Ахматджан. Им вменялось в обязанность всячески препятствовать утечке ложек из столовой: раненые, которые выписывались в часть, норовили утащить ложку с собой. В столовой была отлажена четкая система: каждому входящему Ахматджан вручал чистую ложку, которая служила своеобразным пропуском, талоном на обед. А выходящий должен был отдать ложку Шарафу. Иначе он никого не выпускал. Многие пытались подкупить вахтеров, предлагая взамен кусок мыла, полкисета курева; Но Ахматджан и Шараф вовсе не хотели за понюшку табаку лишаться столь выгодного места на ложечном пропускном пункте. Верная служба вознаграждалась дополнительной тарелкой горохового супа, лишней порцией каши, стаканом киселя.
После ужина Ахматджан и Шараф пересчитывали всю ложечную наличность и сдавали на кухню. А столовая превращалась в клуб. Стулья составлялись в ряды, столы отодвигались к стенке; исходя из программы вечера, натягивался экран, выкатывался рояль или устанавливалась трибуна. Лежачих приносили на носилках и укладывали впереди, у импровизированной сцены. На столах и стульях рассаживались ходячие. Показывали кино, выступали лекторы, артисты, писатели, музыканты. Среди них было немало всесоюзно известных знаменитостей, приехавших в эвакуацию из Москвы, Ленинграда, Киева.
Побывала у нас в гостях и самодеятельность женского эвакогоспиталя; был и такой госпиталь в Ташкенте. Прекрасная самодеятельность. Только артистических костюмов у девчонок не было. А были такие же, как у нас, халаты неопределенного цвета, из-под которых выглядывало все то же мужское белье армейского образца. Но это не смущало исполнительниц — наших боевых подруг — разведчиц, радисток, медсестер, раненных, как и мы, в боях с врагом. Выступал хор — двенадцать славных девчонок — блондинок, брюнеток, рыженьких. У запевалы не было руки, хористки стояли на костылях, на протезах. Все были веселы, задорно смеялись. А у меня сердце кровью обливалось, я впервые видел столько девушек-калек…
Нечто подобное испытывали и другие зрители.
— Пока они вместе, то многое воспринимается ими иначе, — сказал Кульпин, когда мы вернулись в палату — я на костылях, он на носилках. — Но наступит время, и придет такая певунья-хохотунья безрукой калекой в свою деревню. А вокруг десятки молодых, цветущих, невоевавших девиц. А ей надо будет как-то жить, работать, создавать свою семью, если кто-нибудь возьмет ее замуж… Что ждет ее дальше? Ведь жизнь, она вон какая длинная… — Он отмерил ладонями целый метр…
А что ждет нас, всех вместе и каждого в отдельности?
Я все надеялся, что на утреннем обходе Анна Ефимовна мне наконец скажет: «Ну вот, собирайся на комиссию, а потом домой». Однажды она присела на краешек моей койки и стала пристально разглядывать на свет мой снимок.
— Дела идут неплохо, — сказала она, пряча снимок в конверт. — Мозоль окрепла, надо чистить кость.
— Чистить? Разве она у меня грязная?
Анна Ефимовна потрепала меня по щеке.
— В новом костном образовании гниют, не получая никакого питания, остатки старой кости. Маленькие такие осколочки. У тебя же остеомиелит. Если запустить, то можно и ноги лишиться…
И меня стали готовить к операции. Пока еще не врачи, а соседи по палате, все люди умудренные, побывавшие не один раз под хирургическим ножом. Давали советы, ободряли, успокаивали, что почти не больно.
— По-настоящему начинаешь чувствовать, когда наркоз отходит, — сказал Кульпин. — Но все ведь уже позади, не страшно, хуже не будет.
— А я полагаю, что во время операции надо что-нибудь веселенькое в голове держать, — посоветовал Гетта. — Ну, например, думать про ту козу, которая в стоге сена жила.
— Якобы жила, — уточнил Лепендин. — Это еще доказать надо!
Ощепков тут же ринулся в бой:
— Чего доказывать? Я же вам говорил, свояк видел. Брехать он не будет.
— Свояк-то не будет, — подбросил Семка Лепендин палку в давно потухший жостер.
— Так, значит, я брешу! — взъерепенился Ощепков.