— Сельмаг сторожил, правление сторожил. Куда председатель пошлет, то и сторожу.

— В армии тоже есть помещения и имущество, которые надо сторожить. Только сторож в армии называется часовым. Понятно, товарищи?

Все закивали. Вдохновившись, я продолжал:

— У часового есть только один начальник, вот я. Я привожу его на пост и увожу с поста. Никого больше часовой не должен к себе подпускать. Ни командира части, ни брата родного. Всех, кто к нему приближается, он останавливает окриком: «Стой, кто идет?»

— Стой, кто идет? — охотно повторил боец Эргешев, которому я, как профессиональному охраннику, доверил пост № 1 у телеграфного столба.

Я отмерил пятьдесят шагов, поставил рубежный камень и сказал, чтобы ближе этого места он никого не подпускал. Но не тут-то было. Эргешев никого не останавливал, те, кого я посылал, спокойно к нему подходили. И все другие «часовые» вели себя с «нарушителями» точно таким же образом. Их реальное мышление не воспринимало условностей, абстракций. «Какой мне враг Камбаров? — рассуждал „часовой“. — Ведь с Камбаровым я ем из одного котелка и сплю рядом. Почему я должен останавливать его грубым окриком „Стой!“, если он идет ко мне? Какой вред он может причинить столбу, который я зачем-то охраняю? Вон сколько столбов в степи, подходи к любому! Нет, уж пусть сержант сам играет в эту игру, которую для нас придумал!»

Но я не терял надежд. Я был уверен, что, когда тому же Эргешеву вручат боевую винтовку и доверят охранять самолетную стоянку, он увидит, как важен объект, как вероятна угроза нападения, и будет держать себя на посту совсем по-другому…

В чем был прав капитан из особого отдела, так это в том, что я действительно жалел своих старичков. И вовсе не потому, что я уродился каким-то сердобольным. Мне никогда не было жаль себя, мне не было жаль своих товарищей из Харьковского пехотного, когда мы бежали с этой неудобной минометной трубой, натиравшей нам спину до самых костей, когда, падая от усталости после тяжелейшего броска, доползали до столовой и ложка не лезла нам в рот. Никто из нас не нуждался в жалости, мы пошли добровольцами, мы не боялись трудностей, мы были живучи, спортивны, молоды, нам было по восемнадцать, а не по пятьдесят…

Занятия со своими старичками-киргизами да беседа с весельчаком капитаном из особого отдела были наиболее яркими событиями моей джусалинской жизни. Ну и потом — отъезд. Длинный эшелон стоял на запасном пути долго — три дня. И хотя основную матчасть для обслуживания боевых авиаполков нам должны были дать уже в прифронтовой полосе, всякого имущества набралось на полтора десятка вагонов. Провожало нас все население поселка, состоящее в ту военную пору в основном из женщин. На перроне объятия, целования, трогательные прощания, — обнаружились какие-то незаметные раньше связи, за время своего стояния в Джусалах личный состав БАО оброс немалыми знакомствами. Некоторые жительницы не провожали, а уезжали с нами, они определились работать поварихами, кладовщицами, прачками, официантками, для вольнонаемных был выделен целый вагон. Среди них была и Надька, подружка старшины Зеленого, крупная, уже немолодая женщина с мощным торсом.

Ровно год назад, в курсантском эшелоне, я ехал тем же маршрутом, поэтому вторая поездка не оставила особых впечатлений, они наложились на старые и растворились в них. Так же, как и тогда, тащились со скоростью черепахи, больше стояли, чем ехали. А если останавливались, то это всерьез и надолго. Поступил приказ возобновить обычные занятия. Связисты сидели в машине- радиостанции, закрепленной на открытой платформе, и отстукивали свои точки и тире. Начхим Шиленко проверил с десяток имевшихся противогазов и даже в одном из вагонов, наполовину загруженном кирками и лопатами, затеял провести окуривание. Ну а я на остановках со своим взводом занимался строевой. И не без гордости отмечал, что мои бойцы заметно лучше слушаются команд, да и выглядят если не совсем молодцевато, то, во всяком случае, поприличнее: животы заметно втянулись под брезентовые пояса, могучие задницы-монолиты поубавились в окружности, — сказывалось здоровое влияние обезжиренной, селедочно-гороховой диеты при сухарях.

Словом, после сухого завтрака хорошо уже мечталось об обеде: горячую пищу варили раз в день. Как назло, когда приближалось обеденное время, наш тихоня-поезд набирал скорость, и в ожидании остановки приходилось затягивать пояса потуже. Своим заместителем по продовольственной части я назначил Тохтасынова, самого почитаемого в моем взводе аксакала. Дождавшись наконец остановки, Тохтасынов вместе с Омурзаковым и Эргешевым отправлялся в середину состава, к вагону пищеблока, где в двух походных кухнях варили на весь эшелон.

Терпеливо выстояв очередь у раздаточных дверей, наш продовольственный начальник важно, с сознанием высокой ответственности, возвращался назад. За ним, отступив на полшага, точно ассистенты при знаменосце, следовали его помощники, неся в руках бачки с горячей пищей, сахар и сухари. Поднявшись в наш вагон, Тохтасын-ака приступал к отправлению своих почетных обязанностей. Любо-дорого было на него смотреть в такие минуты. Он брал в руки половник и начинал раскладывать еду на сорок шесть порций. Работал он сосредоточенно, с чувством, с толком, с остановками на размышления, требуя при этом неукоснительного порядка и спокойствия. Тех же, кто, потеряв терпение, пытался просунуть свои котелки поближе к раздаточному бачку, Тохтасын-ака ставил на место, казалось бы, простым, но весьма убедительным приемом. Он неторопливо вынимал из бачка свой разводящий инструмент, облизывал его со всех сторон и вдруг резким, решительным движением наносил навязчивому едоку удар прямо в лоб. Нарушитель порядка, с большим опозданием осознавший свою ошибку, поспешно убирал котелок.

Пресеча попытку неповиновения, Тохтасын-ака невозмутимо продолжал свое дело. Он принимался делить сухари. Попеременно брал кучки в обе руки, двигал плечами вверх, вниз, определяя вес, каким-то чутьем угадывал, где больше, где меньше.

А казахстанские просторы, казалось, никак не хотели выпускать нас из своих потных объятий. И даже когда колеса состава отстучали по мосту у Саратова, пустыня еще долго дышала нам вслед иссушающим жаром своих легких.

До фронта было еще далеко. В Ельце состав загнали в тупик, объявили, что приехали. Пошли разговоры, что командир БАО пытается связаться с высоким авиационным начальством, которое должно определить нам аэродром обслуживания. Аэродрома пока не дали, а показали на карте какой-то лесок, где нам надлежит находиться до особого распоряжения. Разгружались на станции всю ночь, что-то передавали какой-то комендатуре. Полдня ждали, а потом двинулись из Ельца по пыльной дороге, вьющейся между жиденьких лесочков, и все гадали, который из них наш. Сухая, потрескавшаяся земля жаждала влаги, молоденькие березки тянули вверх печальные ветки, словно прося милости у того, кто волен ниспослать дождь.

На закате добрались до места, землянок копать не стали: зачем они, если завтра отсюда уйдем? Наломали зеленых веток, укрылись шинелями. Я выставил часовых.

Утром над нами появились бомбардировщики. Я не видел желтокрылых «юнкерсов» больше года и ничуть по ним не соскучился. Все очень резво разбежались, будто тренировались прятаться от бомбежки не один раз. Перепуганный насмерть Чекурский крикнул:

— Вы же говорили, товарищ сержант, что на фронте не будем! А вот бомбят!

Ответить я не успел. Он проворно сунул голову под вещмешок, отгородившись таким путем от внешней опасности.

По старой воронежской привычке я лежал на спине и глядел в небо. Зажмурившему глаза или уткнувшемуся носом в землю кажется, что бомбы летят прямо в него, он психует всю бомбежку. Смотрящий же вверх оценивает реальную обстановку. Я видел, что опасности сейчас нет: хотя «юнкерсы» разворачивались над нами, но бомбили что-то впереди. Частые взрывы сливались в один свистящий, раскатистый грохот. Удушливый запах гари вползал под кроны деревьев — неподалеку полыхал пожар.

Но вот донесся последний одинокий взрыв, самолеты улетели. Я сбил вещевой мешок с головы Чекурского, крикнул ему в ухо:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: