У линии боевого соприкосновения гитлеровцы постреляли в темное небо, потом поутихли. Земля снова погрузилась в темноту. Трещит мотор. В небе помигивают звезды. Но сколько я ни вглядывался, свесив голову за бортик кабины, не видел внизу ни единого огонька. Все в эту короткую летнюю ночь зарылось в землю, укрылось за густыми елями, стенками шалашей. Кое-где матово посвечивали озерки. Тогда самолет начинало болтать. Он попадал во власть восходящих потоков, и приходилось вовремя выравнивать крены, удерживать точную высоту.
До Лиственки оставалось минут пятнадцать лета. Она затерялась среди глухих лесов и болот. В ней не появлялось ни одного гитлеровца, хотя деревня находилась на территории, занятой врагом. Опасаясь проскочить деревеньку в темноте, я прибавил обороты мотору [41] и полез вверх. Но скоро почувствовал на лице сырость — попал в облака. Снизился.
Еще в летной школе, когда только усваивал азы воздушного ремесла, я понял, насколько важно научиться чувствовать машину в полете, сливаться с ней как бы в едином дыхании. Это долго не удавалось мне. Машина жила сама по себе, взбрыкивала, плохо слушалась рулей. Но постепенно я понял, что она, как живая, чутко реагирует на действия летчика, если он грамотно, осторожно, я бы сказал, ласково обращается с ней. И только после того, как я налетал много часов, пришло чувство полного единения. Работая инструктором, совершая ежедневно бесконечные полеты в зону и по кругу, я настолько отшлифовал личную технику пилотирования, что она осталась, пожалуй, на всю жизнь.
На подлете партизаны должны дать белую ракету, вслед за ней по курсу приземления — зеленую. А вдоль посадочной полосы зажечь костры. Но бывало, немцы тоже пускали ракеты и зажигали костры... Так что смотри да смотри. Главное, выдержать точный курс и время полета. Определить местонахождение и именно свою, а не ложную, посадочную точку весьма непросто. Мало ли, с какой силой, с какого направления может задуть ветер. К примеру, когда вылетал, он дул с юга, а на середине полета направление ветра изменилось. Снесет в сторону, если не учтешь этого, потому что земли не видишь, не по чему ориентироваться.
Наконец впереди по курсу прочертила дугу белая ракета. Свои! Едва заметным движением отдал ручку от себя. Через секунду вспыхнула еще одна, зеленая, ракета, показывая направление в сторону посадочных костров.
Нацелился на посадку. Костры были едва заметны. Включил посадочную фару. Сильный свет потерялся в измороси. Полностью убрал газ, подбирая ручку на себя. Машина гасила скорость и начала как бы парашютировать на своих широких крыльях. Десять метров... Пять... Наконец свет посадочной фары побежал по зеленому разнотравью луга. Машина припечаталась к земле, побежала, покачивая крыльями.
У одного из костров я увидел группу людей. На всякий случай пододвинул ближе автомат, сижу, не выключая мотора. К самолету, чуть горбясь, направился высокий человек в наброшенной на плечи телогрейке.
— Гаврилов? — крикнул я. [42]
— Алексей Михайлович! — ответил человек.
Это был условный отзыв, хотя командира бригады так и звали: Гаврилов Алексей Михайлович.
Я выключил мотор, вылез из кабины и сразу попал в объятия партизан, вынырнувших из темноты. Каждый хотел потрогать, пожать руку, обнять. Я для партизан был как бы посланцем Большой земли.
— Некогда, ребята! — взмолился я наконец. — Принимайте груз поскорей!
Я торопился принять на борт детей и улететь, пока не рассвело. Не дай бог встретиться с «мессершмиттами», которые с утра начинали свободную охоту.
Пока партизаны вытаскивали из самолета ящики с боеприпасами и оружием, я подошел к Гаврилову.
— Ну, вот и встретились, — сказал я, подавая руку партизанскому командиру. — Теперь, наверное, часто буду летать к вам.
— Передайте командованию наше сердечное спасибо за помощь, — проговорил Гаврилов.
— Непременно.
Гаврилов был высокий, подтянутый человек. Оказывается, до войны он окончил военное училище, был командиром взвода, попал в окружение, позднее организовал партизанский отряд. Говорил Алексей Михайлович мало и тихо, как будто нарочно приглушал свой голос. Но судя по тому, как быстро выполнялись его приказания, Гаврилов пользовался непререкаемым авторитетом.
Вместе с Гавриловым стоял комиссар бригады Васильев. Он вынул из полевой сумки и показал фашистскую листовку. Под орлом со свастикой было напечатано воззвание к населению. Гитлеровцы приказывали выслеживать и ловить летчиков со сбитых самолетов. За каждую голову они сулили вознаграждение в пятьсот тысяч марок.
— А за вашу, Алексей Михайлович, сколько обещают? — спросил я Гаврилова.
— Миллион, — засмеялся Васильев. — Как-никак, Алексей Михайлович партизанский вожак и насолил немцам здорово.
— Шутки шутками, а мы с комиссаром приняли дополнительные меры к охране всех ваших экипажей, — серьезно сказал командир партизанской бригады.
Помолчав, Гаврилов обратился к комиссару: — А теперь, Николай Васильевич, веди товарища летчика к детям... [43]
Дети стояли у костра — оборванные, исхудавшие, рано повзрослевшие, дети тяжкой военной поры. Ребятишки грелись у огня, встретили меня настороженными взглядами.
Я взял на руки мальчика, поглядел в лицо с тонкой и желтой кожей, сморщенное у рта и глаз, и у меня невольно навернулись слезы. Мальчик уперся ручонками в мою грудь, дергался, едва не дрался, стараясь вырваться. Я отпустил его. Сколько же зла видел и вынес этот маленький человечек! Вернется ли к нему когда-нибудь прежняя веселость, доверие к людям и доброта?!
— Ребята, ребятки... — заговорил комиссар Васильев. — Это наш летчик, дядя Курочкин.
Дети, казалось, ждали лишь момента, чтоб броситься врассыпную. Они инстинктивно не доверяли незнакомым взрослым. Страх застыл в их глазах.
— Дядя будет летать к нам. Помогать скорее прогнать проклятых фашистов. Вместе с ним вы полетите на Большую землю. Там вам будет лучше, чем здесь, в лесу, в землянках. Вас будут хорошо кормить и одевать, вы станете учиться. Растите и постарайтесь потом быть полезными своей Родине.
— Кто из вас полетит со мной первым? — спросил я.
Дети тесней прижались друг к другу и молчали. Тогда я присел около самого маленького.
— Тебя как зовут, мальчик?
Вместо ответа малыш обвил мою шею ручонками и крепко прижался, словно боясь потерять. У меня снова, как в тумане, поплыли костры и лица партизан.
— Как же мне звать-то тебя? А?
— Вася, — едва слышно прошептал малыш.
— Вася, Василек... У меня брат Вася. Ему уж двенадцать лет, а тебе сколько?
Малыш растопырил все пальцы на одной руке.
— Пять лет... Получается, ты теперь не только мой друг, но и младший брат. — Разговаривая с Васей, я неторопливо пошел к самолету.
Пора, пора было улетать.
Что-то говоря Васильку о своем брате, я подошел к машине уже в окружении ребят. Оттянул крышку задней кабины.
— Ты летал на самолете, Василек?
— Не....
— И вы, ребята, не летали? [44]
Видя доверчивость Васи, дети дружно помотали головами.
— Ничего страшного... Вы давайте забирайтесь. По одному... По одному... В тесноте, да не в обиде.
Как же я был благодарен смелому, решительному Васильку! Не разговорись я с ним — трудновато пришлось бы с погрузкой. Да и полет без доверия — мука.
— Вот так! Вот так! — подбадривал я ребят. — Сейчас взлетим и через час на Большой земле у своих будем.
Четверо мальчиков и трое девочек забрались в кабину. Василька я посадил на колени к самой старшей девочке, лет десяти.
— А ты куда, дядя? — всполошился Василек, увидев, что я собираюсь закрывать козырек пассажирской кабины.
— Да здесь я, за перегородкой. — И постучал по фанере. — А вы держитесь вот за эти ручки и друг за друга... Ну, будем считать, что к полету готовы.
Я задвинул колпак, защелкнул замки крепления на боку фюзеляжа. Быстро простился с партизанами и полез в свою кабину.
Один из бойцов повернул винт. Я включил зажигание, и наклонился к ручке магнето.