Придя на другой день в гимназию, он попробовал переговорить с двумя-тремя воспитанниками, которые казались ему посмирнее, и убедить их отказаться от вчерашнего замысла. Но его перебили на первых же словах, объявив, что он трус, что дело решено и толковать о нем не стоит. Он, по обыкновению, замолчал и, нахмурясь, отошел прочь.
В субботу весь класс был в волнении. Урок арифметики приходился вторым. Первого урока почти никто не слушал, и учителю географии пришлось немало наставить единиц и двоек. Когда он вышел, зачинщики еще раз напомнили прочим, что следует свистать как можно громче и начинать всем вместе, как только учитель взойдет на кафедру; затем в классе водворилась необыкновенная тишина. Все сидели на своих местах, все готовились и в глубине души волновались. Но вот дверь отворилась, в класс вошел учитель математики, а с ним вместе директор.
Что это значит? Этого дети никак не ожидали! Они с недоумением перешептывались и переглядывались; темноглазый мальчик, который должен был подать знак к общему свисту, скромно опустил глаза в книгу; никто не осмелился шуметь при директоре. А директор преспокойно уселся на стуле и просидел так весь урок, зорко следя за всяким движением воспитанников, окончательно присмиревших под его строгим проницательным взглядом. Когда урок кончился и учитель вышел из комнаты, директор взошел на кафедру и обратился с небольшой речью к воспитанникам.
– Я очень рад, – сказал он, – что вы вовремя одумались и отказались от затеянной вами шалости; особенно рад потому, что шалость эта глубоко огорчила бы нашего почтенного Максима Ивановича. Огорчить человека, который всей душой предан вам, который тратит силы и здоровье на дело вашего образования, было бы слишком неблагодарно; огорчать же человека больного, для которого всякая неприятность может иметь пагубные последствия, было бы просто непростительной жестокостью. Повторяю, очень рад, что вы сами, без чужой помощи поняли это. Некоторая раздражительность, замеченная вами у Максима Ивановича, не должна оскорблять вас: это просто следствие его болезни. Я надеюсь, что во время каникул он отдохнет, поправится, и тогда ничто не будет мешать вам вполне оценить этого замечательно искусного учителя и замечательно хорошего человека.
Все слушали директора среди полнейшей тишины, но когда он кончил и вышел из комнаты, долго сдерживаемые чувства класса выразились целым потоком восклицаний, шумных криков, всевозможных звуков.
– Что это значит? Как директор мог узнать? Кто ему сказал? Кто доносчик? – послышалось в разных концах комнаты, когда общий гул настолько улегся, что можно было что-нибудь расслышать.
За этими вопросами опять поднялся шум и гам, и только приход строгого учителя латинского языка – грозы всего класса – заставил несколько успокоиться взволновавшихся мальчиков.
Волнение это, затихшее на время, возобновилось, едва учитель оставил класс. В рекреационное время забыты были все игры, все обычные разговоры; один неотступный вопрос занимал весь класс: откуда директор мог узнать о заговоре против Курбатова? Все единогласно находили, что это дело какого-нибудь доносчика, и непременно доносчика-гимназиста. Никому и в голову не приходило, что заговорщики толковали о своих замыслах громко, на улице, где в эту минуту легко мог проходить кто-нибудь из знакомых директора или учителей.
На самом деле так и было: гувернантка детей директора, гуляя со своими двумя маленькими воспитанницами, случайно услышала разговор гимназистов и поспешила предостеречь директора о затеваемых гимназистами беспорядках. Мальчики, конечно, и не подозревали этого: они не обратили никакого внимания на какую-то барыню с двумя детьми, с трудом протискавшуюся сквозь их толпу, и теперь искали изменника в своей среде.
– Не Ляпин ли? – заметил кто-то. – Он сегодня не пришел, а вчера зачем-то ходил к директору?!
– Вот выдумал! – закричал Харитонов, считавшийся другом Ляпина. – Станет Ляпин доносить! Я знаю, зачем он был вчера у директора: сегодня его именины, и он ходил отпрашиваться.
– Так не Комаровский ли? Он любит юлить перед начальством…
У Комаровского тоже нашлись защитники.
– А я знаю, кто донес, – проговорил Тюрин, – только не скажу.
Тюрина окружили; его просили, уговаривали, ему грозили, и он недолго хранил свою тайну. Через несколько минут во всех углах класса толковали, что доносчик открыт, что это Павлов, непременно Павлов. Доказательства были налицо: Павлов не обиделся на Курбатова, Павлов многим говорил, что свистать не следует, Павлов нисколько не удивился приходу директора, а теперь совсем не беспокоится о том, откуда директор все узнал, и, наконец, Павлов вообще дрянь. Это последнее доказательство казалось мальчикам особенно убедительным.
В защиту нелюбимого товарища не поднялось ни одного голоса; все наперерыв высказывали свое негодование против него.
– Этого нельзя так оставить, – толковали мальчики. – Его надобно проучить, хорошенько проучить…
– Я давно говорил, что этого мальчишку следовало исключить из гимназии, – заметил один гимназист-барич. – Чего же хорошего можно ждать от лакея?!
– Нет, это ему так не пройдет! – кипятился силач Щукин, яростно сжимая кулаки. – Мы с ним разделаемся.
– Надо так отдуть его, чтобы он на всю жизнь отвык от этаких проделок, – заметил Харитонов.
Ему не возражали; несколько голосов поддержало его; решено было, как только кончатся уроки, не выходя из класса, проучить Павлова. За «проучку» взялось несколько человек, опытных в этом деле; остальные должны были сторожить, чтобы не вошел воспитатель, и объяснить Павлову, что весь класс недоволен им, считает поступок его низостью.
Илюша и не подозревал, чтó волнует его товарищей. Неудача заговора против Курбатова так обрадовала его, что он и не думал о причинах ее. В рекреационное время он, по обыкновению, держался вдали от товарищей и, слыша их шумные толки, он подумал: «Ишь галдят!» – и стал прилежно повторять трудный немецкий урок.
В классе в Илюшу попало несколько катышков бумаги, пущенных ловкой рукой с задней скамейки; до слуха его несколько раз долетали слова: «шпион, фискал, доносчик!» – но он не обращал на них большого внимания, не знал даже наверняка, к нему ли именно относятся они. Но вот последний учитель вышел из класса; Илюша, собрав свои книги, уже направлялся к дверям, как вдруг Щукин подбежал к нему и ударил его по лицу, приговаривая: «Вот тебе, доносчик».
В первую секунду Илюша совсем опешил, но затем, быстро оправившись, он намеревался, что называется, дать сдачи обидчику, как вдруг на него посыпались удары справа, слева, сзади, и при этом беспрестанно повторялись восклицания:
– Не доноси на товарищей! Не фискаль! Шпион! Сыщик!
Мы не станем описывать подробностей возмутительного побоища, какие, к стыду учащихся, до сих пор повторяются в некоторых учебных заведениях. Когда оно прекратилось, Илюша лежал на полу избитый, окровавленный. Он почти не мог стоять на ногах, еле сознавал, где находится и что с ним.
Вдруг на Илюшу посыпались удары справа, слева, сзади.
Противники его струсили: «проучка» зашла слишком далеко и могла навлечь на них строгое наказание, если бы воспитатель заметил ее. Они сбегали за водой, наскоро умыли Илюшу, накинули на него пальто и кепи и всей толпой, поддерживая и закрывая его от глаз старших, вывели из гимназии. На улице Илюша настолько оправился, что мог идти без посторонней помощи. Тогда мальчики разбежались от него, повторяя на прощанье:
– Это тебе за донос! Другой раз не смей фискалить! Коли опять донесешь, смотри – еще хуже будет!
Илюша остался один в довольно пустынном переулке. Все тело его болело, в ушах шумело, в голове было как-то смутно. Он присел на тумбу, чтобы немного отдохнуть и собраться с мыслями.
«За что? Что я им сделал?» – вертелся неотвязный вопрос в уме его. И, не находя ответа на этот вопрос, он тяжелыми, неровными шагами поплелся домой. Петр и Сергей Степановичи были дома, когда Илюша вошел в комнату. Первым увидел его Сергей Степанович.