Он повернулся к свайальской ведьме, взиравшей на него с пристальностью, способной посрамить обоих мужчин. Из презрения он позволил ей глазеть на себя. Солнце играло в её волосах.
— Как? — Спросила она, наконец.
— Что как?
— Как ты можешь… всё еще любить нас?
Сорвил потупился, подумал о Порспариане, своем мертвом рабе, растиравшем грязь и плевок Ятвер по его лицу. Именно это видит она, осознал он, плевок Богини, магию, являющуюся не магией, а чудом. Они поддевали, насмешничали, подстрекали, и, тем не менее, видели только то, что видел их жуткий отец: обожание, подобающее заудунианскому Уверовавшему королю. Ненависть пронизывала его сердце, сковывала самое его существо, однако эта ведьма видела только плотское желание.
— Но я презираю тебя, — ответил он, в упор посмотрев на нее.
Она не отводила свой взгляд еще несколько сердцебиений.
— Нет, Сорвил. Ты ошибаешься.
И словно услышав одно и то же неизреченное слово, оба они посмотрели на прогалину, на точки медленно скользившего над ней цветочного пуха.
Намерения, обещания, угрозы. Произнесенные шепотом они придавали силу сердцу.
И пусть никто не слышит. Никто, кроме Богини.
Отпусти им, Матерь. Даруй их мне.
Стыд — великая сила. Еще пребывая в чреве, мы ежимся под яростным взглядом отца, стараемся избежать полного ужаса взгляда матери. Еще до первого вздоха, первого писка мы знаем насмешки, от которых будем бежать, знаем алхимию более тонкого осмеяния, и тот образ, в котором оно обитает в нас, в нашей плоти, в виде пузыриков отчаяния, превращающих в пену наше сердце, наши конечности. Боль можно удержать зубами, ярость во лбу, в глазах, но позор занимает нас целиком, наполняя собой нашу съежившуюся кожу.
Ослабляя своим пробуждением.
Часть стоявшей перед Сорвилом дилеммы крылась в промежутках между магическими прыжками, в том, как часто он обнаруживал, что наблюдает за ней, пока она дремала, чтобы восстановить силы. Во время сна она становилась другой, бормотала от страха, кряхтела от усталости, вскрикивала от темного ужаса. Эскелес также нес в себе проклятие Снов, также бесконечно страдал, когда спал. Однако, пробудившись, он никогда не выглядел столь же безмятежно как Серва. Его ночные горести ни в коем случае не противоречили озаренной солнцем человечности. Сорвил не мог слышать всхлипывания и рыдания Сервы без того чтобы не проглотить своего рода комок в горле.
Когда она спала, казалось, что он видит её такой, какой она могла бы быть, если отбросить вуали, сотканные её дарованиями и статусом. Видит, какой она станет, когда он будет силен, а она слаба.
После того, как она проснулась, они совершили последний магический прыжок со склонов Демуа на холм, представлявший собой чудовищный каменный пень или столп, обрубленный у основания. Прогалины заплетал плющ. Ветви огромных дубов и вязов казались стропилами, поддерживавшими полумрак, корни их разделяли каменные блоки. Заросли мха чавкали под ногами. Корни слоновьими хоботами пересекали рытвины, которыми необъяснимо изобиловал рельеф, покрытый кольцами сладкого мха. В воздухе стоял запах сладостной гнили. Рассеянный свет наполняли прожилки теней, словно бы отражавшихся от неспокойных вод.
— Я не помню этого места, — сказала шедшая первой Серва.
— Наконец-то, — проворчал Моэнгхус, — мы получим возможность насладиться смертью и гибелью без нотаций.
Птичья песнь звучала над зелеными высотами. Сорвил прищурился: сквозь полог листвы пробилось солнце.
— Упыри старее старых — обратилась она к сырой низине. — И клянусь, даже они забыли…
— Но сделались ли они от этого счастливы? — вопросил её брат. — Или просто до сих пор пребывают в растерянности?
Ветвящаяся тень, похожая на толстую черную жилу, потянулась от его груди на лицо. Солнечный свет рассыпался тысячью белых кружков на краю его нимилевых лат. Сорвил успел заметить, что имперский принц часто бывал таким до того, как погрузился в нынешнюю меланхолию. Беззаботным. Саркастичным — словно человек, возвращающийся к какому-то презренному делу.
Серва остановилась между двух массивных каменных глыб, провела ладонью по покрывшейся коркой и изъеденной ямками поверхности, вдоль трещин столь же заглаженных как океанская галька. Она шла в своей обычной манере, одновременно беззаботной и внимательной, жёсткой в восприятии душ, абсолютно уверенных в её власти. И оттого казалась неумолимой.
— Камень этот сохранил печать древнего удара… пятно… заплесневелое и едва заметное, я такого ещё не видала.
Впрочем, неумолимой она казалась всегда, вне зависимости от того, что делала.
— Пусть мертвое останется мертвым, — пробормотал её брат.
Музыкальные нотки её голоса чуть заглушила выступающая от камня зелень.
— От того, что забыто стеной не отгородишься…
Белоглазый воин ухмыльнулся, глянув прямо на Сорвила. — Она всегда была любимицей отца.
Сорвил посмотрел вниз, на ободранные и испачканные костяшки пальцев.
— А кто был любимцем Харвила? — С насмешкой в голосе продолжил имперский принц.
Из глубины мшистого древесного полумрака донесся голос Сервы. — Это место было заброшено еще до падения Ковчега.
— Я был его единственным сыном, — ответил Сорвил, наконец посмотрев на черноволосого Анасуримбора.
Есть темное понимание между мужчинами, очертания которого можно различить только в отсутствии женщин — в отсутствии света. Есть такая манера, взгляд, интонация, которые способны различить только мужчины, и она в одной и той же мере доступна братьям и явившимся из-за моря врагам. Она не требует развернутых знамен и свирепого рыка, хватает мгновения одиночества проскочившего между обеими мужским душами, движения воздуха между ними, совместного восприятия всех убийств, сделавших возможной жизнь обоих.
— Да, — продолжил Моэнгхус с железом в голосе. — Я слышал, что об этом говорили в Сакарпе.
Сорвил скорее облизал свои губы, чем вздохнул. — О чем говорили?
— О том, как добрый Харвил расточил свое семя на твою мать.
Их разделял один короткий вздох, втягивающий в легкие одного то, что выдыхал другой.
— Говорят, что её чрево… — продолжил имперский принц, — уже омертвело до этого…
Туман поднимался в плоти младшего из двоих мужчин, охлаждая его кожу от внутреннего жара.
— Что это здесь происходит? — Поинтересовалась Серва, появившаяся из-за чудовищного в своей толщине дубового ствола. Мужчины не были удивлены. Ничто не могло избежать её внимания.
— Полюбуйся на него, сестра… — проговорил Моэнгхус, не отрывая взгляда от Сорвила. — разве ты не замечаешь ненависти…
Пауза. — Я вижу только то, что видела все…
— Он держится за рукоятку меча! Того гляди достанет его!
— Брат… мы уже говорили об этом.
О чем же они говорили?
— А если он, не сходя с места, проткнет меня! — Вскричал Моэнгхус. — Тогда поверишь?
— В сердце человека не бывает единства! Ты знаешь это. И знаешь…
— Он! Ненавидит! Посмотри на не…!
— Тебе известно, что мое зрение всегда проникает глубже твоего! — Вскричала свайяльская гранд-дама.
— Ну да! — Возвышавшийся над обоими спутниками имперский принц сплюнул и развернулся на месте.
Сорвил застыл на месте, ярость его не столько притупилась, сколько рассыпалась гравием в недоумении. Он посмотрел на широкую спину Моэнгхуса, которая, покачиваясь, удалялась в чередующихся полосках света и тени.
— Это безумие! — Со злостью бросил молодой человек. — Вы оба безумны!
— Может быть чем-то взбешены, — проговорила Серва.
Повернувшись к ней, он увидел то же, что и всегда невозмутимое выражение.
— Неужели я такая загадка? — огрызнулся он.
Она стояла на наклонившемся камне, поверхность которого обросла черно-зеленым мхом, а бока затянул белый лишайник. И казалась потому выше его… и могущественней. Одинокое копье солнечного света ударяло в лицо Сервы, заставляло её светиться как их проклятый отец.
— Ты любишь меня… — проговорила она голосом столь же невозмутимым, как и её взгляд.
Ярость сорвалась в нем, как если он был катапультой, а её голос спусковым крючком.
— Я считаю тебя шлюхой и кровосмесительницей!
Она вздрогнула, восхитив тем самым какую-то злобную часть его.
Однако ответ Сервы не замедлил пролиться жидким светом из её уст, сгуститься светлым паром из окружающего сумрака.