— Каур'силайир мухирил…
Сорвил отшатнулся назад, сперва от изумления, потом от сочленений охватывавшего его света. Ступни его колотили по воздуху. Его отбросило назад, притиснуло к морщинистому стволу огромного дуба. Голос Сервы налетал на него со всех сторон, как если он был листом, потерявшимся в буре воли этой женщины. Злой и враждебный свет сверкал из её глаз, немногим уступая в яркости солнцу. Черный перламутр обрамлял фигуру… черный, змеившийся, ветвившийся, словно бы разыскивая трещины, проникавшие в самую ткань бытия. Волосы её разметались золотыми воинственными соколами.
И она нависла над ним, не столько преодолев, сколько прорезав разделявшее их расстояние… схватила его за плечи, воспламенив его кожу своим пламенем, высосав весь воздух из его груди своей пустотой, придавливая его тяжестью гор, принуждая, требуя…
— Что ты скрываешь?
Губы её раскрылись около поверхности солнца.
Слова его восстали из черных недр, отвечая на её требование.
— Ничего…
Не с трудом, свободно.
— Почему ты любишь нас?
— Потому что ненавижу то, что вы ненавидите… И невесомо, словно в курительном дыму. — Потому что верю…
Вздохом, как после поцелуя.
Черная тушь залила и закрыла все вокруг, скрыв за собой жилистый лес и воздушную сферу. Осталась она одна, титаническая фигура, и глаза блистают как Гвоздь Небес.
— Можешь ли ты не видеть наше презрение.
Слова, будто обращенные другу.
— Да.
Она наклонилась вперед, гнев воплощенный и воплощенный ужас, разбрызгивая его краской по коре.
— Не думаю.
Он запрокинул голову в полнейшем ужасе, он мог лишь взирать вдоль своего запрокинутого лица на её жуткую сторону, мог только простонать свою жалобу, прорыдать свой позор. Пролилась вода его тела, горячая словно кровь. Нутро.
И с каким-то ударом сердца исчезло все.
Её чары. Его честь.
— Почему? — Кричала она. — Почему тебе надо любить нас? Почему?
Дрожь колотила его, крутила как ветер. Он обмарался…
— Неужели ты не видишь, что мы — чудовища!
Испачкался. Он заметил некую неуверенность, даже ранимость в её сердце… Страх?
Трепетное ожидание… чего…
Вонь собственного малодушия уже окружала его…
Доказательство.
Первое рыдание, исторгнутое из его груди эфирным кулаком. — К-кто? — закашлялся он, ухмыляясь в безумии. Падение, сокрушительный удар, внутри и извне. И теперь все, конец.
Конец всему.
Он теряет все. Харвила, своего младшего брата, теплую руку его в своей мозолистой ладони. Теряет свое наследство, свой народ. Образ его сразу крив и непристоен. Теряет то бдение рядом с Цоронгой в меркнущем свете, когда они слушали Оботегву, забывая дышать. Сверкающую расселину. Теряет видение шранколикой Богини, выковыривавшей когтем грязь из своего лона. И бахвальство — этот звериный жар! Вой, сделавшийся невыносимым. Крик Порспариана, бросившегося горлом на копье. И припадок блаженства! Свирепого от… напряженного от… раздёленного. И то как он съеживался и молил, охватив Эскелеса, когда их окружила жуткая масса нечеловеческих лиц.
Потоки горячего семени, просачивающиеся через тиски его стыда. Его отец, машущий руками как сердитый гусь — в огне.
Его мать — серая как камень.
Его семя! Его народ! Запах дерьма… дерьма… дерьма…
Убью-позволь-мне-убить…
Он стоял на коленях, согнувшись вперед, раскачиваясь, словно собираясь извергнуть блевотину. И не понимал почти ничего, совсем ничего из происходящего — да вообще ничего. Рыдания, исходившие из его груди, ему не принадлежали. Более не принадлежали…
Доказательство.
Она смотрела на него сверху вниз, холодная и безразличная.
— Кто? — промычал он дрогнувшим голосом.
— Люби нас… — проговорила она, отворачиваясь от жалкого зрелища. — Если должен.
Он скрючился под могучим дубом, припав к его жестокой коре, все более и более заворачиваясь в неразборчивое рычание. Однако голос её все теребил и теребил его…
Я подчинила его!
Смятение.
Что еще ты хочешь, чтобы я сделала? То, чем я покоряла упырей, сработает и на нем. Он любит нас.
Голос её брата трудно было разобрать за тем рычанием, в которое он был погружен.
Отец недооценил глубину его раны.
Она не значила ничего — чистота её проклятого голоса.
Наш отец ошибается во много большем, чем ведомо тебе… Мир превосходит его, как и нас, как и всех остальных…
Он ничего этого не понял…
Он просто переносит битву в большие глубины.
Мир раскачивался и плыл по спиралям, теплый и медленный.
Лицо мое под твоим лицом… замолчи и увидишь…
Мать напевала и гладила его. Омывала собственными руками.
Шшш …
Шшш, мой милый.
— Мама?
Вечность обитает внутри тебя. Сила, неотличимая от того, что происходит…
— Я безумен? — спрашивает он.
Безумен…
И очень свят.
— С квуйя, — говорила Серва, — нельзя позволять себе вольностей.
Сорвил сидел, и, не обращая внимания на обрыв прямо перед собой, взирал на запад опухшими глазами. После пережитого позора и унижения, пока она спала, а угрюмый Моэнгхус бродил по внутреннему островку, он заполз в наполненную водой рытвину и отмылся. Должно быть, целую стражу он плавал над древней черной водой, онемев от холода, прислушиваясь к хлюпанью собственных движений, звуку собственного дыхания. Ни одна мысль не посетила его. Теперь, с мокрыми волосами, в промокших насквозь штанах, он тупо взирал на видневшийся вдалеке пункт их назначения. Он торчал над ровной стороной горизонта — силуэт, лишь чуть более темный, чем фиолетовое небо над ним: гора, севшая на мель посреди вырезанной в камне равнины.
Иштеребинт. Последнее прибежище упырей.
В молодости нелюди снились ему, как и любому сыну Сакарпа. Жрецы называли их нечеловеками, Ложными Людьми, оскорбившими богов похищением их совершенного облика, соединением мужского и женского, и — что самое отвратительное — похищением секрета бессмертия. В частности, один из жрецов Гиргаллы, Скутса Старший, находил удовольствие в том, что потчевал детей описанием злобных прегрешений нелюдей после падения Храма. Он извлекал на свет древние свитки, и зачитывал их сперва на древних диалектах, а затем в красочном и зловещем переводе. И нелюди становились выходцами из Писания, непристойными во всем том, в чем они превосходили людей, и притом, каким — то недоступным людям образом, принадлежавшими к дикому и темному миру… расой, рожденной в одной из самых черных, самых первобытных окраин, хранящей в себе злобу, сулящую им пламя до конца вечности.
— Наделенные душами шранки, — объявил однажды Скутса в порыве беспомощного отвращения. — Одно лишь постоянство в заблуждениях можно зачесть им за достоинство!
И ужас, потрескивавший в его голосе, становился угольками, разжигавшими ещё более пламенные сны.
И теперь он сидел, унылый и озябший, вглядываясь в призрак Последней Обители, пока Серва объясняла, что последнюю часть пути им предстоит пройти пешком.
— Вы забываете о плате, которую приходится платить мне. Если мы окажемся там прыжком, я буду слишком слаба и не смогу защитить вас.
— Тогда переправь нас на тот лесистый холм, — предложил Моэнгхус. — Мы можем оставаться на нем до тех пор, пока ты не возобновишь свои силы. Уверен, что до той Горы остается еще две стражи.
— А если заметят мои Напевы? Ты рискнешь всем, чтобы не утруждать свои ноги?
— Это кратчайший путь, сестра.
Они спустились вниз с окружавших их утесов, и направились на северо-восток по лесам, изобиловавшим столпами, рытвинами и гнилыми в еще большей степени, чем те, что остались на Безымянном. Время от времени им попадались стволы колоссальных вязов, мертвых и обветшавших, поднимавшихся на немыслимые высоты, кора мешковиной свисала с оголенной, похожей на кость, древесины. Серва и её брат помалкивали, даже проходя под исполинскими обломившимися ветвями.
Герои были его судьбой, взросление — чередой побед, но не унижений. С удивлением, присущим всем деградировавшим людям, Сорвил обнаружил, что его ожидает особое положение, что и для опустившихся определено положенное место. Он был из тех, кто следовал, тем, кого избегали. Он не принадлежал к тем, с кем говорили… в нем видели объект порицания и насмешки, комедийный персонаж. Удивительно было то, что ему не требовалось даже задумываться, чтобы осознать это, ибо знание это всегда обитало в нем. Оскорбленные души не нужны миру.